8 февраля.
Если прежняя власть признана поганой, а ее служители “коммуно-фашистами”, если все сатрапы идеологии и начальники сбежали в 1991 году из своих кабинетов, как крысы, а в октябре 1995-го попрятались по домам и в закоулках и если они же выползли со старым знаменем теперь (когда уже безопасно), то за что вдали от Москвы демократическая печать чествует их юбилей (“возраст зрелости и мудрости”) и подчеркивает их былое восшествие “в Коммунистическую партию” (с большой буквы, заметьте) не для карьеры, а “по велению сердца”, и поминается их “большая жизнь” не только в прошлом, но обещается такая же и в будущем? Удобно разорять страну, молчать при разделе империи, но неудобно отказать в поддержке бывшего своего шефа, упавшего в яму времени, — тем более что городок маленький, жизнь тесная и “на всякий случай” надо защитить частные капиталы вербовкой “противников”, которых “по-человечески” и по старому знакомству (пусть это учтут, когда что-то вдруг переменится) жаловали вниманием. Но главное — по-прежнему у тех и других не было в душе никакой идеи. Жить, жить, выживать! — вот и все. И успеть чего-то хватануть. А фиктивная идея — опять якобы “по велению сердца”. Все “опростоволосились”, а они уцелели.
11 февраля.
Наверное, я и правда незлопамятный и беспечный. Я забыл, как на меня доносили, хотели уничтожить мое имя, как выламывали мне руки, и в этом хуторе, где мы живем (а это не город, а хутор), никто меня не посмел защищать. Годы прошли, грянули общие беды. Но как только я стал возражать жуликам и мошенникам, вся эта свора объединилась, и оказалось, что это... все те же. Уехать бы из этого хутора. Здесь каждый переживает обиду, оскорбления, несчастья по очереди и отбивается в одиночестве или почти в одиночестве и удивляется, что все молчат и не вступаются за него. Потом доходит очередь до другого, и он тоже молчит, ему все равно. А добродетель частная будет защищена от насильников броней тогда, когда все будут защищать добродетель общую. Этого-то и нет. Хуторские нравы укрепились прочно. Везде борьба, но неприличие здешней борьбы — ужасное. Никакой солидности. Никого не возмущает хулиганство в обращении с людьми. Пассивное, потерявшее нравственную стойкость общество тихо взирает на любое надругательство над человеком. Если б многие знали, за какие провинности когда-то не подавали руки! Что считали оскорблением, унижением достоинства... Нынче это покажется смешным. Но щепетильность в старом мире была удивительная. А нынче площадной мат в адрес человека, подтасовка, хулиганство даже в среде интеллигенции — заурядное дело. Привыкли. Не одни поссорившиеся не подавали друг другу руку, но и общество отторгало злодея и хама. Вот как было в России. Почитайте мемуары, старые газеты.
Все большую настороженность, раздражение и порою возмущение вызывают у меня люди, объявившие себя патриотами. Патриотов страдающих, истинных очень мало, а к ним примазались типы старой номенклатуры, и вот их номенклатурный патриотизм, подкрашенный афоризмами о России и русском народе, прославляет в основном ту гнилую среду со связями и рабоче-товарищескими отношениями. Они выручают друг друга, формально находясь порою в “разных лагерях”, они в культуру тянут давно знакомых проходимцев, лодырей, бездарей и, достигая криками негодования Кремля, молчат о лихоимстве и воровстве друг друга. Пользуясь бедствием настоящих патриотов, они на время заманивают их к себе, козыряя их именами и авторитетом, но это только на время. И они неискренни с ними. Как только грянет их номенклатурная победа, они отвернутся и позволят мстительным негодяям отделить от своего фальшивого патриотизма неугодных и вспомнить прежние правила кулуарной расправы. При любых режимах они здравствуют и притворяются защитниками “добра и света”. В провинции, в селе и в городах, где люди живут теснее и больше о ком-то знают, вся подлость общественного мгновения выпирает еще острее. Все заметней. Я не могу читать местных газет. Лучше их не видеть. Номенклатурная родня и ее давнишние выдвиженцы и слуги засидели полосы, как мухи. Ничего не изменилось. Во лжи и безнравственности измарались местные писатели. Они всегда были хуторскими, из камышовых зарослей, из болота. “У нас есть писатели, — говорил А. С. Хомяков, — которые смотрят на культуру как на дикость. Вот все по-настоящему дикое им кажется нормальным”. Такова и интеллигентная публика. Продажный, с мыльной совестью поэт пишет о благородстве. Гоголь плачет по этому городу.