В творческой биографии одного из величайших наших гениев, соединившего в своем сознании культурные архетипы малорусского юга и великорусского севера, прослеживается драма столкновения “индивидуализма” и “коллективизма”. Гоголь, автор “малоросских повестей”, описывает южнославянское детство русского народа. Привольная природа, щадящий климат, казацкие вольности — все это реминисценции киевского периода нашей истории.
Прекрасным вспоминается этот период, как прекрасным кажется детство в наших ностальгических воспоминаниях, но детство это кончилось трагической травмой татарского погрома. Мы ничего не поймем в характере нашего народа, не постигнем логику его исторического развития, если истолкуем эту трагическую прерывность нашей истории в смысле алогичных внешних вмешательств или станем, как это делают сегодняшние украинские националисты, различать не два периода единой истории, а две истории двух разных или ставших разными народов — киевского и московского.
Вынужденный путь из благодатного украинского юга на московский север — это нечто аналогичное еврейскому исходу из Египта, знаменующему моральное взросление древнего своевольного народа и его приобщение к закону. Путь Руси с юга на север — это биография взросления, отягощенная невзгодами и травмами, которые разрушают слабый характер, но закаляют сильный. Историк И. Солоневич очень убедительно описал русский опыт расставания с инфантильным либерализмом эпохи мелких самостоятельных княжеств, не знающих тяжелой длани централизованной государственности. Инфантильная беспечность индивидуалистов-самостийников, чурающихся единой государственной дисциплины, была оплачена чудовищным разгромом и неслыханными тяготами “ига”. После этого опыта русский народ повзрослел, и отныне всякое отступление от взрослых норм державного существования в логике нашей политической культуры означает инфантильную регрессию. Русский либерализм есть неврастеническая регрессия — процедура психологической “отключки” слабых характеров от “принципа реальности”. Никто не может отрицать, что в кладовых нашей инфантильной памяти крылись варианты иначе возможного, следы впоследствии нереализованных, заглушенных альтернатив. Жестокие процедуры их реактивного подавления менее продуктивны в культурном и психологическом отношении, чем более тонкие стратегии культурно-психологической сублимации. Именно этими стратегиями пользовался Гоголь в своем творчестве. Подави Гоголь в своем сознании нашу общую украинскую память — и он не смог бы столь свежими, столь удивленно критическими глазами посмотреть на привычные для многих уродства петербургской бюрократической России, на ее неуклюжие социальные типы. В то же время, если бы Гоголь смотрел на Московскую Русь, сохранившуюся в провинциальной России средней полосы, и на петербургскую императорскую Россию целиком посторонними, “инородческими” глазами дюжинного украинского националиста, его творчество никогда бы не обрело дорогие всем нам черты имманентной критики гражданина и патриота России. Гоголю не во всем удалось сбалансировать этот взгляд изнутри и извне преодолеть “инфантильную обидчивость” в пользу взрослой имманентной самокритичности, что и стало его творческой трагедией. Он посмотрел на современную ему Россию с позиции юношеских обещаний киевского периода и, убедившись, что многим из этих обещаний не суждено быть выполненными, впал в творческую депрессию. Вместо целостно-имманентного воззрения на историческое будущее России в нем стали сталкиваться отчаявшийся реалистический художник и фундаменталист-проповедник, требующий должного без оглядки на сущее. Вся последующая русская литература, включая классиков “социалистического реализма”, пыталась заделать брешь между этими полюсами, отыскать “безусловно положительного” героя в самой жизни и тем самым “окончательно реабилитировать” нашу культуру и историю. Окончательной реабилитации не получилось: нам предстоит — тем, кто на это способен — любить, беречь и всеми силами защищать от врагов нашу несовершенную Россию . Юношеский максимализм, как и максимализм идеологический, является здесь опасной ловушкой: как только идеологически зараженные максималисты убеждаются, что Россия не такова, какою им ее рисовала схема “идеологически должного”, их любовь к России способна превращаться в ненависть, их патриотизм — в осознанное компрадорство.