Так и стоит в глазах мать, как причитала она, прощаясь со своей матерью, так зашлась в надрывном плаче, что с трудом оторвали ее от гроба. Так и вижу своего любимого дядю по матери Алексея Анисимовича в одиночной палате районной больницы с румянцем на скулах (после морфия), кричащего отрывисто в предсмертном бреду: “Слесарь... бригадир... начальник паросилового хозяйства... быть ровно в десять ноль-ноль...” Умер он 27 декабря 1973 года, и я до сих пор не могу примириться с мыслью, что не успели мы с ним поехать, как предполагали, в январе 1974 года в Кенигсберг, в те места, где он воевал... После своей смерти он много раз снился мне. А мама снится до сих пор. Как-то знакомая женщина рассказала мне, как видела во сне свою мать. “Ты что, мама, воскресла?” “Да, я воскресла”. И смеется, такая веселая!” А у меня какие-то мрачные сны о матери. Вхожу в комнату, она только что была здесь и должна быть, а ее нет. Зову ее. Не отвечает. Или в другой раз: вижу — идет мне навстречу, смотрю на нее — она или как будто не она. Лицо какое-то стянутое, неподвижное, без всякого выражения. И мне как-то жутко от этого, и я долго еще, проснувшись, вижу это лицо. Прошло более десяти лет после ее смерти, а она все приходит ко мне, и всегда почему-то ничего не говорит. И сны, как продолжение яви, что ли? Ведь знаем, что именно там — всегда жизнь, и туда должны стремиться все силы наши, “душа летит к небу” — как сказала та же женщина, но нет этих сил, и душа летит камнем вниз, словно подчиняясь земному притяжению.
Как-то услышал я от одной верующей женщины: “Человек уходит, а любовь-то к нему, как заноза, остается”. Этой занозой оставалось в моей душе и до сих пор остается в моей памяти все то проникновенное, что открывалось в разговорах, в общении с “людьми из народа”. Одной из причин тогдашнего тяготения к “народности” , “народному характеру” было (как я понимаю теперь) господство в прессе, литературе, идеологии еврейского “мелкого духа” (Гоголь. “Тарас Бульба”). Здесь же, в “народности” — по крайней мере, цельность духа, питавшая, между прочим, и оригинальную русскую философию славянофилов. И затянувшееся на десятилетия наше безмолвие перед агрессией “мелкого духа” явно заканчивалось, как нам казалось в середине шестидесятых годов, с обозначившимся “русским направлением” в журнале “Молодая гвардия”.
В конце декабря 1962 года со мной случилось нечто такое, что перевернуло всю мою внутреннюю жизнь. По ночам я смотрел открытыми глазами в темноту и чувствовал, что некуда мне деться от этой нависшей надо мной необъятной громады, которая вот-вот раздавит меня. Этой необъятной громадой был для меня Бог. Умом я понимал, что Бог не может раздавить меня, он есть любовь и благо, но от того не проходил страх быть раздавленным.
Постепенно этот страх прошел, но наступило другое. Я как бы со стороны мог наблюдать, всматриваться, как во мне борются, разрывают надвое противоположные силы, совершенно независимые от меня. Находило такое душевное беспокойство, что я не мог оставаться на месте, непременно надо было ходить, двигаться, как будто можно уйти от этого состояния.
А потом все ушло и открылось что-то неизъяснимо сладостное. Для меня это и теперь загадка. Откуда это? Почему? Все преобразилось для меня в мире, в людях. Все соединилось в этом неожиданном для меня переживании. Я мог подумать о знакомом человеке за тысячу верст от него, и в душу проливалась радость от желания сделать для него что-то доброе. Мне было жаль людей, не познавших того, что открылось мне. Почему только мне, а не всем? Потом, видно, я расплатился за свой вопрос, когда оскудел во мне этот непостижимый дар. Но тогда, в течение целых трех лет, я поистине жил с благодатью в душе. И сейчас удивляюсь, вспоминая, какой (конечно же, независимо от нас) неиссякаемой может быть эта сила! Казалось, мне хватит ее на всех.
Я был на таком духовном подъеме, что у меня даже появилась мысль “идти в люди”, ходить чаще в редакции (чего я всегда избегал), чтобы нести в свет то, что даровано мне и что должно распространяться среди других, независимо от моей малости.
Однажды я пошел в церковь в Переделкино и долгое время упивался в воображении, что я бросил литературу и все, что связано с нею, постоянно хожу сюда, стою или даже сижу на ступеньках паперти вместе со старушками, сливаясь со всеми в церкви.