(Милые мои сестры! В дни тяжелых испытаний, на грани жизни и смерти, каждая из вас отдавала свои душевные и физические силы для спасения меня от голодной смерти. Каждая жила и действовала в соответствии со своим характером, спецификой своего существа: Лиля – упорно, стоически, бескомпромиссно; Мирра – энергично, изобретательно, рискованно, все положив в пасть Молоху, вплоть до риска собственной жизнью и безопасности – чтобы я жил. Сумел ли я ответить за подаренную мне жизнь?..)
Вечер. Мама зажигает найденный где-то в комоде огарок свечи. Как здорово она светит! Ярко и без копоти. На вечер хватит, а дальше снова коптилка.
Звонок в дверь. Мы с мамой идем открывать. На пороге согбенный, в каком-то рванье, незнакомый старик.
– Вам кого? – спрашивает мама.
– Татьяна Максимовна! Вы меня не узнаете? Грюнбаум…
Старик, покачиваясь делает пару шагов в переднюю. Я приношу свечку.
– Грюнбаум? Михаил Захарович?
– Да, это я… Узнали? Я сам себя не узнаю…
Я стою, не двигаясь. Этот скрюченный старик, в рваной женской кофте, с темными пятнами на щеках, с кровью, запекшейся на лысине, из которой торчат клоки седых волос, с вытаращенными безумными глазами, – это наш верхний сосед, высокий дородный, всегда богато одетый, всегда надменный Грюнбаум?! Верится и не верится…
– Татьяна Максимовна! Ради бога! Кусок хлеба… Три дня ничего не ел…
Мама в растерянности.
– Михаил Захарович, проходите, сядьте. Я вам кипятку налью… Но хлеба у нас нет. Мы же все на карточках, так же, как и Вы…
– Татьяна Максимовна! Может тарелочку супа? Небольшую… Может корка, какая?..
– Нет у нас ничего, Михаил Захарович. Мы тоже голодаем… Вы же получаете хлеб по карточкам. Почему же вы три дня не ели?
– Всё отобрали… Все карточки… Весь хлеб… Всё… Мне не дают ни куска три дня…
– Кто отобрал? – спрашивает мама в ужасе. – Как это случилось? Почему вы отдали?
Старик вскидывает опущенную голову. Рыдания душат его речь. Слезы обильно текут по лицу.
– Жена… Люська… Я ослаб… Сам за хлебом не хожу… Три дня не дают ни куска… Бьют меня, бьют каждый день… Чтоб ты сдох скорей!.. Они ушли сейчас… Я спустился к вам. Больше не к кому… Татьяна Максимовна, голубушка…
Дверь захлопывается. Я стою потрясенный… Мама, бессильно опустив руки, не стесняясь меня, плачет…
Навсегда запомнились мне эти сутки. Вечером мы все стояли у полутеплой печки, плотно прижавшись. Спине тепло, груди холодно. Когда говоришь – изо рта пар. Папа опять вспоминает Украину, подовые пироги, творожники, бифштексы… Он говорит подробно и увлеченно. Ясно представляется большая беленая печь и хозяйка, вынимающая румяные, теплые, лоснящиеся от масла пироги из гречневой муки… Слюна течет. Тьфу, лучше бы он молчал… Мама с болью в глазах гладит его по голове, старается переключить. Он раздражается, сердится на нее…
Ксеня сидит в углу под телефоном: скулы обтянуты, нос заострился, взгляд бессмысленный, голова укутана черным шерстенным платком до глаз.
– Истопили бы мою печку, – говорит она тихо. Потом с трудом поднимается, бредет в Лилину комнату, ложится на диван и просит, чтобы я укрыл ее. Я натягиваю на нее оба одеяла и подтыкаю края с боков.
– Ты бы сходил к Липшицам, попросил бы для меня тарелочку супа, – просит она из-под одеяла.
Я беру тарелку, выхожу на площадку и долго мнусь, переступая с ноги на ногу, перед коричневой дверью с номером 8, не решаясь постучать, а потом просить тарелку супа. Но ведь это не для меня, это для Ксени… Стучусь.
Мне открывает Женя, самая маленькая из всех сестер, а сейчас ставшая еще меньше, бледненькая, худенькая с испуганными глазами.
– Нет, супа у нас нет. Но стакан соевого молока я могу дать.
– Большое спасибо, это для Ксени. Если бы для себя, я бы не попросил, – третий раз говорю я и очень бережно, очень осторожно несу стакан с белой жидкостью к нам. Ксеня выпрастывает сухую желтую руку из-под одеяла, отливает половину в чашку и предлагает мне. Как трудно сказать «Нет», но я все же выдавливаю из себя это слово, а сам стою и жду – вдруг предложит еще раз. Нет, не предлагает, только просит, чтобы я принес из кухни, из ящика стола хлеб, оставшийся у нее с утра, а половину взял себе. Отказаться от хлеба уже выше моих сил. Я иду на кухню, вынимаю из ящика обломанный с краев кусок, режу его ровно пополам и уже в коридоре, не доходя до Ксениной комнаты, проглатываю свою половину. Ксеня вялыми движениями макает хлеб в молоко, подносит его к беззубому рту и сосет. Я выхожу.
Ночью она будит нас, зовет маму, меня. Мама встает, кутаясь в пальто, идет в соседнюю комнату. Я слышу ее громкие вопросы и не слышу ответов Ксени. Мама возвращается и говорит: «Она проживет недолго…”
Ксеня лежит растрепанная, подняв лицо кверху, и что-то говорит. Слов нельзя разобрать – язык заплетается, рот полуоткрыт, изо рта вырываются шипящие звуки и хрип. Мама сажает ее на горшок. Я неуклюже помогаю. Потом мы укладываем ее. Она, умученная всей этой процедурой, вытягивается, закрывает глаза и вроде бы успокаивается.