…Я тащу тяжелое ведро по обледенелым ступеням, драгоценная вода плещется мне на валенки, они тоже все обледенели. Надо обязательно дотащить воду, но боль в закоченевших руках становится нестерпимой. Давлю ступеньки ногами. Еще ступенька, еще. Вот и облупившаяся коричневая наша дверь. Бью в нее окаменевшим валенком. Папа в черной меховой шапке, нахлобученной по самое пенсне, в сером ватнике и высоких валенках открывает мне дверь и забирает ведро. Я иду за ним, прижав к себе замертвелые руки, и слезы, помимо моей воли, катятся из глаз. Папа ставит ведро на холодную плиту, потом, стащив с меня варежки, укутывает руки байковым одеялом. Он трет их, дышит на них, а мне его очень жаль, такого большого, седого, в грязном сером ватнике, худого и небритого…
— Бодрись, ребята, бодрись! Скоро дойдем, уже десять километров осталось, — слышу я высокий голос Барсукова.
Этого еще не хватало — спать на ходу! Нельзя… Надо идти. Если упаду — некому тут меня поднимать…
Лыжи давят. Беру их в охапку. Хоть бы ветер стих, проклятый… Снова шагаем в непроглядную тьму…
Последние километры — самые тяжелые. Не помню деталей, помню только, что, шатаясь, добрели мы до казармы отдельными группами и поодиночке. Помню, как упал кто-то на кафельном полу за дверями и остался лежать, не в силах пройти оставшиеся десять метров до нар, как его тащили под руки, а ноги бессильно волочились по кафелю.
Медленно, как во сне, заходим в нашу комнату. Огромным усилием поднимаюсь на нары и падаю, последним движением натянув на себя одеяло…
Через четыре часа нас поднимают на обед. Узнаю, что Горьковец, Кузнецов и еще трое отправлены в санбат с помороженными руками и ногами…
Письма
Есть в моей армейской жизни одна по-настоящему большая, неизменная и ни с чем не сравнимая радость — письма.
По количеству писем, приходящих ко мне, я являюсь бесспорным чемпионом не только во взводе, но и в роте, и, возможно, во всем батальоне. Письма идут из Угор от мамы и Мирры, из Ленинграда от папы и Лили, от ребят и воспитателей детского дома.
Каждый раз, когда появляется писарь с пачкой заветных треугольников, проштемпелеванных военной цензурой, я бросаюсь к нему навстречу и никогда не обманываюсь.
Писарь, держа в руке пачку, деловито выкрикивает:
— Молодчий — письмо, Ринка — письмо, Замм — письмо, остальные Разумовскому.
Я жадно разворачиваю треугольники, и мой нынешний мир перестает существовать. Я погружаюсь в иной мир, родной, теплый, любящий, любимый, кажущийся отсюда каким-то ирреальным и сказочным.
Письма я держу всегда при себе. Плотно сложенные в пачках, они уже выпирают из карманов гимнастерки, и у меня проблема, где их хранить, Забегая вперед, могу сказать, что сохранил бы их как самое дорогое на всю жизнь, однако судьба распорядилась иначе, и мое самое дорогое пропало где-то в карельских болотах внутри окровавленного вещевого мешка.
— И шо воны тоби пышуть та пышуть? — раздается из-за плеча, и я вижу насмешливое и одновременно недоумевающее лицо Жигалки. — Шо им робыты нэмае чого?
Канаш — Вышний Волочёк
Поезд катит нас в летние лагеря.
Ходят слухи, что в Вышний Волочек — поближе к фронту.
В нашем вагоне неожиданное прибавление: вместе с Барсуковым на нарах сидит белобрысая молодая женщина с большим животом. Он неуклюже заботится о ней. Шех тоже проявляет к ней внимание, крутится рядом, устанавливает чемоданы, приносит пить. На остановке он убегает с запиской Барсукова в хвост эшелона, где разместилась кухня, и приносит оттуда персональный котелок. Барсуков открывает крышку, и мы все, как по команде, поворачиваем носы — по вагону разносится неописуемый аромат тушеной картошки с мясом.
Первым в котелок залезает Барсуков, потом к нему присоединяется женщина. Насытившись, они передают котелок Филиппову, после Филиппова котелок переходит к Смирнову — ротному писарю, и уже после него доскребывает остатки со стенок Шех — «лучший боец». По субординации, стало быть, эта женщина ниже Барсукова, но выше помкомвзвода Филиппова…
— Кто это с лейтенантом, — спрашиваю я у Шеха, — жена?
— Жена? Баба она его, а не жена… ППЖ… Походно-полевая жена.
— А куда она едет?
— К родне везет. На кой ему беременная баба? Что — баб мало?
В раскрытые двери вагона ярко светит солнце. Бегут мимо бурые поля со светлыми пятнами свежей зелени, пахнущий почками ветерок врывается в вагон. Сегодня двадцать третье апреля, через семь дней мне стукнет восемнадцать.
Все-таки насколько лучше жить весной!
Стоишь в одной гимнастерке, вдыхаешь аромат тополей, покрывшихся зеленым пухом, и так становится хорошо, легко, чем-то родным, забытым веет из открытых дверей вагона.
В довершение моего радостного настроения я слышу голос Барсукова, назначающий наряд на кухню, — моя фамилия произносится первой. Старший по наряду — он сам.
Ура! Быстро собираемся и на первой же остановке бежим в хвост эшелона.