Но иногда меня очень даже одобряли. Это когда вечером гулять и ждать машину моего любимого Старого Военного Доктора, смотреть, как он въезжает во двор, выходит, открывает дверь гаража, набегают мальчишки, суетятся с ним. А потом он идет через весь двор домой, задевая фуражкой акацию…
Сидеть и смотреть, паинькой такой, как на открытках рисуют. И улыбаться. И поздороваться с Доктором отчетливо, громко и вежливо.
За это можно даже не проситься играть в войнушку. Даже не бегать за сливами, даже не…
Чужое прошлое
Чужое прошлое было частью нашего настоящего. Не всегда удавалось его отогнать. Магия слов. Серебряная пуля. Монте-Кристо. Анна Австрийская.
Ляжешь спать, повторишь в темноте раз десять. Может, и приснится потом. Сегодня у нас опять собирались старики. Лагерные, и разговоры у них лагерные. Иногда отвлекутся: старики на литературу, дамы на оперу. Ну петь потом будут.
Главное, чтобы их слова не залезли в голову, особенно к ночи.
Монте-Кристо, Монте-Кристо, никаких костылей к перебитой ноге!
— Тише, пожалуйста, Лидия Александровна, дорогая, я боюсь: девочка услышит. И так впечатлительная, к доктору водим.
— Я записываю, новые поколения должны знать правду.
— Ирек Садыкович, зачем? Ну узнают: или не поверят, или посадят опять.
Анна Австрийская, не позволяй им, ты же королева, пусть не смеют, я не хочу про то, как их били, как они мерзли, как канавы рыли, я хочу, чтоб за подвесками спешили, пусть умирают на скаку, сраженные пулей из мушкета, неверным ударом шпаги сквозь бархатный камзол, не надо ватника, не надо махорки…
В темноте, лицом к стене, в другой комнате, серебряной пулей, и призраки уйдут…
Ташкент в начале шестидесятых.
Куда мог пойти человек, давно никому не нужный? В детский кружок танцев в парке Горького. С аккордеоном, тапером при старой балерине-наставнице, вышедшей в тираж еще до войны, чесеирке,[12] обычный миф: она из Ленинграда, но что-то не сложилось, потом, сами знаете, война, Жизель, конечно Жизель, — вот так руками, научу, конечно, научу, конечно…
Начало в четыре, тапер еще трезвый, но уже для вдохновения опрокинул стакашок. Девочки — все худые, с косичками, в сарафанчиках, стали в рядок, ручки подняли и пошли… Под аккордеон. Что замолчал вдруг? Слезы покатились, менуэт невмоготу? А что вмоготу?
— Сергей Васильевич, ну пожалуйста, еще раз, с начала. Подбородки подняли. И-раз, И-два…
Еще полчасика, и можно окурок засмолить.
Еще двадцать минут — и все.
И эта старуха с внучкой угостит — всегда приносит и балерине, и ему по пирожку. Всё, раскланялись, она подходит, из сумки достает.
— Спасибо, уважаемая, дай Бог вам здоровья.
Руки тапера начинают дрожать, стесняется, берет гостинец, отворачивается, ковыляет скорей прочь.
Это его предназначение? Сначала со скрипкой в оркестре до войны, с ружьем во время и после с пустыми руками… На дороге подобрал немецкий аккордеон. Ему знакомый сапожник починил, залатал, кнопочки приладил. Играет вот. Хрипит, правда, маленько, но слушатель простой, не ропщет.
После танцев он еще на аллейках поиграет, а завтра у цыган. С вокзала сгонять стали, а там неплохо было, в теньке, и поднесут провожающие-встречающие, и угостят.
Крутиться надо, чтоб с голоду не умереть под забором. Во все времена,
«…в его минуты роковые…» А у него все роковые.
— Утюжок молодой, ему дам, неча ему по кустам дрочить. А тебе нет, вонючка ты, облезлая обезьяна.
Базарная шалава Эльза подрезала любимому Утюжку ногти на руке, попыхивая папироской. Ногтей было всего пять, потому что у него левая рука отсутствовала ниже локтя, а ноги были оторваны вообще, и он сидел на самодельной тележке с подшипниками с лета сорок четвертого года. У него было маленькая дощечка — отталкиваться, как веслом. Такие дощечки назывались в народе утюжки. На утюжках идет — в те времена это было понятно сразу.
Утюжок был молодой, синеглазый. Одно время старался не пить, по утрам умывался под колонкой и подрезал бороду клином.
На базаре он считался мудрец. Истины разговаривал, как уважительно говорили о нем другие инвалиды и побирушки, обитатели базара. Он не был похож на них, крикливых, бесстыдных, выставляющих свои гноилища на снисхождение. Он не просил, но редко кто проходил мимо, не дав ему медяков или не покормив его. Он и ел достойно, откусывал маленькими кусочками.
По вечерам, когда базарный шум стихал, он облокачивался на фонарный столб и читал обрывки газет и две замусоленные книжки, которые держал в котомке за плечами. С котомкой он обращался ловко, закидывал за плечи одним движением.