Во-вторых, мне пошло на пользу то, что я интересовался не столько изменением нравов и недавно появившимися отдельными классами, сколько народам в целом, и это позволило мне без труда связать «его настоящее с его прошлым. Перемены в низших классах происходят гораздо медленнее, чем в высших. Я считаю, что народные массы появились не сразу, не внезапным скачком, славно какое-то возникшее из недр земли огромное, но недолговечное чудище; по-моему, они образовались в результате закономерного исторического процесса. Жизнь не кажется такой таинственной, когда известно ее происхождение, когда мы знаем своих пращуров и предшественников, когда можно проследить эволюцию живого существа, так сказать, задолго до его рождения.
В-третьих, изучая настоящее и прошлое нашего народа, я вижу то общее, что у него есть с другими народами, на какой бы ступени цивилизации или варварства они ни находились. С помощью истории одного из них можно объяснить историю другого, и обратно. На вопрос, заданный об одном народе, отвечает другой народ. Например, вы находите грубым тот или иной обычай наших пиренейских или овернских горцев; я вижу, что он ведет свое происхождение от варваров, и это помогает мне его понять, дать ему правильную оценку, уяснить его значение и место в жизни народа. Многие наши обычаи и нравы, полустершиеся в памяти, необъяснимые и бессмысленные на первый взгляд, оказались, после того как я доискался до их происхождения, остатками мудрости забытого мира… Жалкие, бесформенные остатки! Я не узнавал их, когда они попадались мне, но, движимый каким-то предчувствием, не оставлял на дороге, а на всякий случай подбирал, кладя в полу плаща. Потом, вглядевшись в них, я с душевным трепетом обнаруживал, что собрал не камни, не булыжники, а кости своих предков…[178]
В этой небольшой книге я не могу дать критический обзор современной жизни, сопоставляя настоящее с прошлым, сравнивая различные народы, различные века. Тем не менее такой обзор помог мне проверить и уточнить итоги, полученные посредством наблюдения современных нравов, чтения книг, всевозможных исследований.
«Но разве в самом этом методе не таится опасность? – спросят меня. – Разве такая критика не чересчур смела? Разве нынешний народ хоть чем-нибудь похож на тот, каким он был вначале? Он донельзя прозаичен; разве у него есть хоть что-нибудь общее с теми племенами, которые при всей своей дикости сохраняют близость к поэзии? Мы отнюдь не считаем, будто народные массы бесплодны, лишены творческих сил. Они творят, еще находясь в состоянии дикости или варварства; песни всех первобытных племен свидетельствуют об этом достаточно ярко. Они творят также, когда, преображенные культурой, становятся ближе к высшим классам и сливаются с ними. Но народ, не обладающий ни первобытным даром вдохновения, ни культурой, народ, который нельзя назвать ни цивилизованным, ни диким, так как он находится в промежуточном состоянии, – разве такой народ, и грубый, и низменный, способен к чему-нибудь? Даже у дикарей, от природы не чуждых благородным чувствам и поэзии, наши эмигранты, выходцы именно из этой среды, вызывают отвращение».
Я не отрицаю, что в наше время народ, особенно в городах, находится в состоянии упадка, вырождения физического, а то и морального. Ведь тяжелый труд, то бремя, которое в древности лежало на одних лишь рабах, теперь разделили между свободными людьми из низших классов. На их долю выпали все мерзости рабства, будничная, серая жизнь, нужда. Даже народности, живущие при наиболее благоприятных условиях, например на нашем Юге, столь жизнерадостные и любящие песню, уныло согбены под бременем труда. Самое худшее – то, что под гнетом не только спины, но и души. Бедность, недостаток во всем, страх перед ростовщиками, долговой тюрьмой – какая уж там поэзия?
Народ и сам стал менее поэтичным и в окружающем мире видит меньше поэзии. В этом мире лишь изредка встречаются поэтические черты, которые народ мог бы оценить, редко бросается в глаза что-нибудь красочное, патетическое. Поэзия мира в его гармонии, зачастую имеющей столь сложный характер, что неискушенный глаз не может ее уловить.