Лева стянул с себя свитер и подошел к окну. За окном было так же классно, как и утром. Он приложил ладонь к ледяному стеклу, отдернул руку и, закрыв глаза, подул на подтаявший отпечаток. Перед глазами возник розовый махровый пояс с вышитой буквой «Ю». На нем висели насаженные по кругу листья папоротника. Листья раздвинулись и… Он открыл глаза. Отпечаток на стекле уже начал затягиваться затейливой морозной вязью, и в какой-то момент ему показалось, что сквозь него проступают маленькие овальные пятна, отдаленно напоминающие следы детских ножек… Лев Георгиевич помотал головой, стряхивая оцепенение, и подумал:
«Полная херня… Муму какое-то…»
Он сжал пальцы вместе и, словно скребком, стер со стекла морозный узор. Все сошло, не оставив ни малейшего следа. Тогда он развернулся и бодрым шагом пошел к сыну — писать сочинение…
Загадка логарифма
Одиночество есть человек в квадрате…
Логарифм есть показатель степени, в которую необходимо возвести число, чтобы получить искомое число.
Человек есть корень квадратный из одиночества, логарифм которого равен двум.
Папа мой был учителем математики, так же как и дедушка. Но он до последнего дня продолжал преподавать не в нашей школе, ближайшей к дому, а в той самой, на Селезневской улице, где родился и вырос и в которой в свое время учился сам. Кстати, там он познакомился с моей мамой и, когда она впервые появилась у них в седьмом «А», испуганная, смешная, с двумя торчащими тугими косичками, он сразу пересел к ней за парту. Тогда еще были парты, такие тяжеленные деревянные чудовища с откидными досками, на которых обязательно было что-нибудь вырезано острым предметом. Мама тоже часто вспоминала те детские годы, рассматривая старые черно-белые фотографии их с папой класса, и рассказывала мне, как первый раз, преодолев щенячью робость, папа сунул ей под партой «Мишку на Севере». И конфета эта была не просто обычным «Мишкой», а раза в четыре больше, но с тем же рисунком и такая же по вкусу. А очки у мамы на фотографии тогда были совсем круглые, как велосипедные колеса, такие теперь не носит почти никто. А еще папа когда-то рассказал мне по секрету, что первый раз он поцеловал маму в девятом классе, после уроков, в раздевалке, когда они там случайно остались совсем одни. Поцеловал и сказал о своей любви, там же, в раздевалке. Мама никогда не признавалась в этом, а только смеялась и говорила: «Ну, правда же, не помню ничего подобного. В девятом классе я не могла еще с папой целоваться, по-моему, это произошло на выпускном вечере, и то, потому что нам разрешили яблочный сидр, по одной бутылке на двенадцать выпускников…»
— Нет, — тоже смеялся потом папа, окончательно рассекретив дату маминого грехопадения, — я настаиваю на этом, как математик, в этот день мы проходили логарифмы, и у меня это событие отложилось в памяти одновременно с фактом поцелуя…
Математика мне тоже очень нравилась, как деду и отцу, и я знал, что деться мне от нее некуда, вместе со всеми ее загадочными поначалу биссектрисами, гипотенузами и логарифмами. Последние мне представлялись всегда в виде морских коньков, гордых по характеру и совершенных по виду, плывущих всегда стоя и обязательно боком вперед.
Новенькая, Варя Валеева, появилась у нас в седьмом «А» не с первого сентября, а в середине месяца, когда вовсю уже шли занятия. До этого семья ее жила в Казани, откуда отец перевез их сюда, в Москву, получив высокое назначение в правительство. Там, в Татарии, он тоже был кем-то большим, какой-то шишкой, и мы все удивились, что дочка его попала к нам, в обычную, а не в специальную школу для начальниковых детей. К этому времени ребята уже успели передружиться по новой, с учетом летнего повзросления, и составы внутриклассных компаний несколько изменились. Я, честно говоря, не примыкал ни к одному из кружков, но все равно знал, что ребята ко мне относятся отлично и девчонки тоже. Особенно, девчонки, и тому были свои причины: я никогда не занудствовал и всегда старался быть со всеми ровным и приветливым, не выделяя особо ни одну из них. Ребята, я знаю, это тоже во мне ценили, но в отличие от девчонок не слишком принимали во внимание свойственную мне природную галантность. Просто не могли еще, наверное, просечь особый стиль моего логарифма. И кроме того, они не могли не отмечать постоянно, несмотря даже на такой незрелый и насмешный возраст, моей искренней любви к математике. Искренней и ставшей впоследствии для многих из них тоже заразительной.