Самолет свой на Дальний Восток Славик окончательно прокомпостировал на отлетное число за день до отбытия под воды дальних походов. А было это в самом конце шестого его отпускного месяца жизни на Довженко. Улетал Славик от меня с легким сердцем и душой, тоже удовлетворенной получившимся проведением отпуска. Дружбой со мной он остался доволен по-нормальному, как и ожидал, поднимаясь в этот отпуск из пучин глубоководья. Ритмичность ее и моя партнерская по дружбе подчиненность вернули Славику чувство обратной расположенности к суше, тем более что честь его морская пострадала от необдуманных на первых порах моих отказах лишь на самую малость времени вне глубин.
— Давай, браток! — сказал мне Славик в аэропорту. Потом он задумался ненадолго, мучительно прицеливаясь к чему-то тайному, рвущемуся наружу из самых, как мне в этот миг показалось, сокровенных глубин его океанического нутра, и приоткрыл от напряжения рот, сконструировав по ходу событий прощальный слюновой пузырь.
«Ну же… — прошептал я мысленно, — ну же… скажи…»
— Давай, в общем! — нашел он наконец мучительно искомую фразу и, разорвав пузырь, расплылся в счастливой улыбке друга детства. — Будь!..
Этим же днем суток материальные средства, что остались нерастраченными от отпускных для совместного ведения хозяйства на Довженко, я вбухал в крепкое жидкое за вычетом красного подводного. Все вбухал, какие оставались. Самый только малый остаток отдал за таксомотор, на котором обеспечил доставку покупки по адресу воспоминаний…
Первый мой тост был за любовь друга. Я чокнул себя правой по левой и принял всё до донных отметин. Обеих, в очередь…
Второй тост я сказал про спасение дружбы от посторонних и выпил. После этого я разделся и сел за стол.
Все остальное жидкое я закончил к утру в споре с самим собой. Я считал, что прав я, а он, что — он.
Примирения не получалось, и тогда я добавил в то же место последнее Славиково сухое цвета рубин. На этот раз оно мне не показалось, и поэтому ни с того ни с сего заколошматило где раньше, до Славика. Заколошматило и забилось по-неровному, как тогда, до него. Тогда я решил спать, потому что теперь на сдвоенном месте было просторно. Но чешуйчатый хвост приподнялся и перекрыл путь от стола к тахте. Я подумал, что нахожусь уже снаружи карнавала, потому что так было всегда. Но где я был — не было темно, как раньше. Тогда я пнул лишайный хвост ногой, чтобы все повернуть вспять и перешагнуть через него, как обычно. А он, наоборот, рассыпался на много-много маленьких лишайчиков, и каждый из них упруго присел, как перед приготовительным броском. А по ту сторону карнавала, где каждый раз ожидалась смерть, сейчас, вопреки привычке, гулял народ — пьяный и трезвый…
Первыми не стали заваливаться трезвые — самые неприспособленные к празднику карнавала жизни. Или, которые думали, что трезвые. Или чувствовали, что думали.
Вторыми не полегли рябые, по неизвестной причине, и кто был с детьми — по причине обеспокоенности нерв лишней заботой.
Третьими не рухнули бабы, какие поприличней, — у которых лохматка была видна не вся целиком, а только по краям видимости и чьи грудные бусинки прикрыты были чем-то искристым едва-едва.
После — устояли музыканты и артисты, как средний класс протяженности жизни.
Еще после — бабы, что были голые совсем, без пристрастий к совести участников шествия.
Последними — настоящие пьяные, те, что без обмана, те, которые и думали про самих себя, что пьяные, и были ими по делу, без сомнительных внутриутробных разногласий. Их-то и было основное море воды…
И тогда лишайчики поняли, что на этот раз у них не выйдет. Они медленно развернулись и посмотрели мне прямо в глаза. Потом подпрыгнули по команде и облепили меня с ног до головы, особенно головы. Я начал сдергивать их с себя, незваное лишайное племя, и швырять их туда, в суету карнавальной гущи. Но они не отрывались как надо, а только опоясывали мою легкую оболочку, мою рубку, мой перископ, мой крайний торпедный отсек, первый, а потом и все остальные восемь, — всё, что составляло мой прочный когда-то корпус. Их становилось все больше и больше, и они давили все сильнее и сильнее, а карнавал веселился, и пел, и танцевал, и стонал, и плакал от любви…
А потом был свет… Много-много света и людей в белом. В несвежем белом. Я был спеленут тоже в белое. Тоже в несвежее. А потом я присмотрелся и увидел, что свет был через решетку. А потом меня кололи прямо через пеленку. Шприц был длинный, как субмарина, но мне было не больно. Я знал — это все обман. Потому что сделать им все равно ничего не удастся. Потому что под их смирительной пеленкой меня защищал и опоясывал собственный друг. Чешуйчатый лишай. Опоясывающий…
Ценный сосед