Я сидела и считала, сколько дней осталось до нашего выпускного спектакля. Всего ничего, семнадцать дней. Неужели мы сыграем его лишь один раз и всё? Столько сил, столько работы… Некоторые курсы становятся театрами, но это не про наш курс. У нас нет режиссера, который мог бы возглавить театр, да и не все из наших станут хорошими актерами – к концу учебы это было уже ясно.
Грустные мысли стали меня одолевать окончательно, и я достала из книжки записку, которую Ника мне сунул накануне, а я принципиально не стала ее сразу читать, а потом и забыла. Мы поссорились, вроде бы из-за полной ерунды. Он что-то не тем тоном спросил, я как-то не так посмотрела на него… А как я могу посмотреть? Я не могу без него жить и живу одна. И не могу ничего сказать. Я же не скажу: «Брось сына и приходи ко мне». Уже в сотый раз я думала, что завтра или послезавтра надо объяснить ему, что встречаться с ним я никак больше не могу. Потому что мне тяжело и больно. И… и так дальше продолжаться не может.
Ника ходил по театру злой, ругал монтировщиков, которые уронили посреди фойе раздвижную лестницу, испортили пол и стену, ругал маленькую гримершу, которая стала варить в буфете что-то очень похожее на гороховый суп, и аромат этот, перемешавшись с запахом отравы для грызунов, наполнял театр. Дышать было невозможно. Ника открыл огромное окно в фойе и в зале, стало совсем холодно, я надела пальто, Марат меня отругал – всем холодно, а я одна сижу в пальто и в перчатках. В общем, день был испорчен окончательно.
Я думала о зависимости профессии, о своем одиночестве, о Вовке, который неотрывно смотрел на меня грустными глазами и тут же опускал их, когда я взглядывала на него, о Волобуеве, которому я так и не позвонила после съемок, а в институте подойти и поблагодарить возможности не было, вокруг него все время крутились Тина с Иркой, даже сидели рядом на репетиции, он их прогонял, а они со смехом опять придвигали стульчики к нему с разных сторон, придвигали…
Я развернула записку. «Тюня!..» – писал Ника. Он с некоторых пор стал так меня звать. Я чувствовала, что так он выражает свою нежность. Имя поначалу мне не очень нравилось, но потом я привыкла – и к странной конфигурации своего имени, и к Никиной нежности, без которой просто невозможно теперь было представить мне свою жизнь. А нужно было, я это точно знала. «Тюня! Вот тебе стихи, за то, что ты так плохо ко мне относишься…» Дальше шли только две строчки. Понятно, Ника начал писать стихи, запнулся, но строчки ему понравились, и он не удержался, подарил их мне. Мне тоже они понравились.
У меня была игрушка из детства, очень необычная, старый кенгуру, у которого давно-давно оторвалось и потерялось ухо. Почему-то из всех немногочисленных игрушек у меня остался именно этот кенгуру, я его перевезла на свою квартиру, когда стала жить одна.
написал обиженный чем-то мимолетным Ника. Я быстро дописала Никин неоконченный экспромт:
И мне стало как-то не по себе. Как будто тогда из будущего ко мне заглянуло и, улыбнувшись, исчезло что-то муторное, плохое, тоскливое, оставив в душе неясную скребущую боль. Я свернула записку и убрала с глаз долой.
Почему – плачут? Кого ждут? Я вообще не плачу, крайне редко. И никого не жду. Он сам звонит и звонит, приезжает и приезжает. Я говорю: «Всё, прощай». А он только смеется и целует меня в ответ. Я не снимаю трубку, а он звонит в дверь. Я не открываю дверь, а он подсовывает под дверь записку (у меня такая дверь, при желании можно даже тонкую книжку просунуть), в которой три слова, понятных любому сердцу: «Я тебя люблю». И я все равно не открываю. И обнаруживаю на утро в ручке своей двери огромный букет растрепанных, несчастных цветов, всю ночь прождавших, пока я открою дверь и налью им воды.
В этот момент меня позвали на сцену. Я оставила пальто и вышла. Холодно. Холодно в зале, холодно в душе. А я должна играть вредную, злую администраторшу загородной гостиницы. Ничего другого в пьесе про нее не написано. Я сама должна придумать, почему она вредная, злая, завидует красивой и доброй главной героине и строит разные козни. А мне неинтересно играть про зависть, про вредность. Не хочется ничем ее оправдывать. У меня слишком много мозгов для актрисы, вероятно.
Может быть, прав был Чукачин, когда хотел меня выгнать? Я ведь вижу, что функция моей роли в этой пьесе – просто создавать конфликт. И если я буду свою героиню оправдывать изнутри, как учит русская театральная школа, она может получиться симпатичной. А это совершенно ненужно. Моя героиня должна быть отвратительной, она воплощает зло. Не она одна в этой пьесе. Но у меня больше всех слов. И больше всех зла.