— Знаешь, мне тоже это пришло на ум. Теперь вот и Теодор уехал, и я подумываю о его комнате. Туда есть отдельный вход из прихожей.
— И что ты хочешь с ней делать?
— Мы не можем ни листок повесить на дверях, ни объявление дать в газету. Так я и сказала Мервигу. Он поищет среди своих даму из хорошего общества, которая будет что-нибудь платить — разумеется, что-нибудь платить. Тогда мы вдвоем сможем сохранить служанку. Иначе придется от нее отказаться. Причин достаточно. Когда пропали деньги из кружки для бедных — она вполне могла их взять. Почему нет? Слуги три года честны, а потом вдруг крадут. Но ведь теперь никого получше не найдешь. Так что я бы ее оставила, если бы получила прибавку к доходу. Мервиг славный, он действительно ищет среди своих; завтра придет одна дама, госпожа советница Высшей военной счетной палаты — ее муж служил в военном министерстве.
Госпожа Хаммер, советница Высшей счетной палаты, поселилась в комнате Теодора. С тех пор обе женщины сидели по вечерам в столовой, мерзли и вязали крючком, бросали время от времени друг на друга недоверчивые взгляды и продолжали вязать. Каждый раз, когда госпожа советница входила в столовую, госпожа Бернгейм говорила: «Извините, одну минутку!» — и выходила в коридор. Она шла «взглянуть на комнату Теодора», поскольку заметила, что ее квартирантка была забывчива и иногда не гасила свет. Однако сказать что-нибудь госпоже Хаммер она остерегалась. Ведь ей доставляло удовольствие за всем следить и самолично обеспечивать экономию.
Присутствие чужой женщины мешало Паулю. Его посещения становились все реже. Возможно, его мать преувеличивала. Однако их и впрямь уже нельзя было называть состоятельными людьми. Ему пришлось уже дважды взять за дом ипотеку, о которой мать ничего не знала. И никаких перспектив разбогатеть — хотя бы на этой сделке с сукном, предложенной Брандейсом. Можно ли доверять Брандейсу? Паулю чужды предрассудки, разумеется, но разве не были эти люди с Востока жуткими типами? Нет нужды верить именно в семь мудрецов Сиона, но разве они не принесли с собою совсем иные моральные понятия, разве не поступали они в соответствии с какой-то сокровенной восточной мудростью? Они знали тайны, действовали тайно. Имела ли для Брандейса значение мужская честь? Ведь его не пугала даже тюрьма. А Пауль? Разве у него не вся жизнь впереди?
Он захотел снова поговорить с доктором Кенигом; в этом противостоянии всегда разгоралось тщеславие Пауля. Он пригласил доктора Кенига к Хесслеру, на ужин. Хорошие рестораны! Как только Пауль входил в хорошее кафе, он переставал сомневаться в своих успехах. Все здесь подтверждало его надежды. Услужливое усердие кельнера, оптимистический блеск ламп, щедрость посетителей, красивый цвет лица удам, даже просящие милостыню калеки у входа и мерзнущий полицейский, который прогонял нищих и казался уже не служащим государства, а прислугой посетителей. Не во имя закона действовал он, а по поручению директора, швейцара, капельмейстера и Пауля. Кто был богат, тот всегда мог держать его перед своей дверью день и ночь, как и весь буржуазный уголовный кодекс. В этом ресторане, особенно если рядом был революционер, приглашенный и потому вдвойне строптивый, исчезали всякие сомнения, как если бы легкость, с какой тратили здесь деньги, порождала в Пауле Бернгейме возможность легко их зарабатывать. Когда улыбалась женщина, утешением было сознавать, что ты еще можешь оплатить ночь с нею. Когда разносчица предлагала себя вместе с коробкой сигар и пробковым мундштуком, божественно было сознавать, что у него достаточно денег на триста шестьдесят пять ночей с этой девушкой. Что на годы хватит денег для супруги владельца фабрики красителей. Когда рядом сидели они, производители отравляющих газов, — и ты почти подобен им. Подозревали ли они, что этот человек, так на них похожий, был нищим? Нет! Они этого не подозревали! Ты еще не нищий! Ты лишь на пути к этому.
Доктор Кениг, как оппозиционер, не носил смокинга — только черный костюм, будто черный костюм был вызовом капиталистическому обществу. Он не знал, что доводил этим до высшей ценности все самое английское, облаченное в смокинг, и что оскорбил бы Пауля, если б тоже пришел в смокинге. После третьего бокала вина из доктора Кенига выперла такая революция, что по сравнению с ней русская показалась бы детской забавой. Доктор Кениг уже видел себя у кормила власти, он обдумывал, как без ущерба для своей совести мог бы оказать протекцию бедному, лишенному собственности, разжалованному в дворники Паулю Бернгейму. Из далекого далека слушал он длинные объяснения Пауля. Говори же, говори! — думал он, пока Пауль, любуясь своим смокингом, своими руками, звучанием своего голоса, рассказывал ему всякие чудеса о бирже.