Напишите, что в это время я всеми силами старался избежать войны. Я отправил Коленкура в последний раз переговорить с «моим братом» — русским царем. Я велел без обиняков заявить царю о том, что сами русские, почти открыто не желающие поддерживать Континентальную блокаду, вынуждают меня думать о войне. Я велел передать Александру: «Император созывает съезд своих союзников в Дрездене. Все монархи Европы приедут поклониться императору. Это будет съезд ваших многочисленных будущих врагов. Их солдаты, поверьте, составят невиданную армию…»
Коленкур все добросовестно изложил. Но хитрый византиец полез в амбицию, заявив: «Если ваш император первым вынет шпагу, я вложу ее в ножны последним!» Он повторил слова, которые я когда-то сказал англичанам! И после этого осмелился еще и угрожать: «Пример плохо вооруженных испанцев, успешно сражающихся на своей земле с армией императора, доказывает, что европейские государства прежде губил недостаток упорства. Люди на Западе не умеют терпеть. Мои же подданные приучены терпеть всей нашей историей, и они умеют это делать получше испанцев. Это будет долгая война. Вашему же императору, Коленкур, нужны результаты быстрые, как его мысль. В России этого не будет! Французы храбры, но долгие лишения и страшный климат изнурят их. Нас будут защищать беспощадные воины: наша зима и наши ужасные дороги. Они будут сражаться до конца вместе с нами…»
Все это Коленкур старательно мне пересказал. Он чувствовал, что делает ошибку, ибо рассказ его был мне неприятен — в нем было все, чего я опасался. Но я заставил себя внимательно выслушать Коленкура.
Я не поверил в выдержку этого женственного царя — предпочел считать сказанное хитростью византийца, человека фальшивого и слабохарактерного. Мне казалось, что он попросту боится своих бояр… боится, что они, теряя из-за блокады свои богатства, в конце концов попросту убьют его, как некогда придушили его отца. И оттого он вынужден мне угрожать. Ведь его армия — все те же русские солдаты со своими никчемными генералами, которых я бил при Аустерлице и Фридланде… Две-три такие победы — и всевластные бояре заставят его просить мира. Я считал, что русские лишены испанского патриотизма — недаром все их вельможи говорят по-французски, недаром русским все страны кажутся лучше той, где они родились, и оттого они готовы месяцами жить в Париже!
Все это я высказал Коленкуру. Он молча поклонился. Я не убедил его. Но я отнес это на счет его привязанности к Александру… И Фуше, который нынче лжет, будто остерегал меня вступать в битву с этой современной Скифией, на самом деле тоже тогда молчал. Правда… выразительно молчал! Лишь однажды сказал в чьей-то гостиной: «Карл Двенадцатый похоронил свою славу в этой дьявольской стране».
Это был все тот же голос наших богачей! Я знал: эти сытые коты не хотят более ловить мышей. Но моя судьба — иная! Что мне слава и все богатства, коли моя мечта не сбылась?! Только когда я объединю все народы Европы и Париж станет подлинной столицей мира, я смогу закончить свою войну! Я верил, что варварские народы суеверны и примитивны. Достаточно одного удара в сердце империи, достаточно занять священную для них Москву — и вся эта слепая бесхребетная масса покорно падет к моим ногам.
Итак, я решился. Рано утром я вызвал в Сен-Клу министра военного снабжения де Сессака и сказал: «То, что вы сейчас услышите, более не должен знать никто. Я решился на величайшую экспедицию, но для нее мне нужны фургоны, множество фургонов, чтобы переправить на большие… нет, на огромные расстояния, причем в разных направлениях, небывалые массы людей. Поезжайте в Тюильри, там в подвалах лежит четыреста миллионов золотом. Не останавливайтесь ни перед какими расходами». И чтобы он все понял до конца, я добавил: «Отправным пунктом моей экспедиции будет Неман. Но об этом не должен знать никто». Мне показалось, что де Сессак побледнел. И он тоже не хотел большой войны!..
В Дрездене я собрал зависимых от меня властителей Европы. Тридцать монархов покорно приехали поклониться мне. Прусский король и австрийский император, немецкие князья — все стояли с обнаженными головами, а я — в треуголке с кокардой Французской республики. И вдруг я подумал: «А ведь это… в последний раз! Ты будто решил напоследок явиться миру во всем блеске и могуществе…»
Об этой не снятой мною треуголке много писали. На самом деле я сделал это не нарочно. Я просто был занят своими мыслями и заботами. Обо всех этих жалких монархах я не думал. Я завоевал это право — не думать о них… Я продолжал мучительно размышлять о войне с Россией. Все было так ясно, но что-то мучило… Тревожили последние события, доказывавшие, что судьба начала отворачиваться от меня…