Новые налоги: налоги на роскошь, налоги на одежду — nemo audent comedere praeter duo fercula cum potagio, [41] налоги на живых, налоги на мертвых, налоги на наследства, на кареты, на бумагу; «браво!» — вопит поповская партия: поменьше книг! Налоги на собак — пусть платят за ошейники, налоги на сенаторов — пусть платят за гербы. «Вот чем я расположу к себе народ!» — говорит Бонапарт, потирая руки. «Вот император-социалист!» — кричат полицейские шпики во всех предместьях. «Вот католический император!» — бормочут святоши по церквам. Как он был бы счастлив, если бы мог прослыть для одной клики Константином, а для другой — Бабефом! Пароль подхватывается, находятся приверженцы, энтузиазм распространяется от одного к другому, ученики Военной школы рисуют его вензель штыками и дулами пистолетов, аббат Гом и кардинал Гуссе рукоплещут; его бюст на рынке увенчивают цветами, в Нантере в его честь устраивают обряд возложения венка, увенчивают розами девственницу. Общественный порядок спасен! Собственность, семья, религия могут вздохнуть спокойно, и полиция воздвигает ему монумент.
Бронзовый?
Что вы! Это годилось для дядюшки.
Мраморный! Tu es Pietri et super hanc pietram aedificabo effigiem meam.[42]
А то, что он преследует и гонит, что все они преследуют вместе с ним, что приводит их в ярость, что они жаждут раздавить, сжечь, уничтожить, сокрушить, — неужели это бедный скромный труженик, школьный учитель? и неужели это лист бумаги, который называется газетой? связка страниц, которая называется книгой? несложный прибор из дерева и железа, который называется печатным станком? Нет! Это ты, мысль, это ты, разум человеческий, ты — девятнадцатый век, ты, провидение, ты, бог!
А мы, все те, кто борется с этими гонителями, мы — «извечные враги порядка». Мы, как выражаются они, до сих пор не желая расстаться с этим вконец истрепанным словцом, — «демагоги».
На языке герцога Альбы верить в святость человеческой совести, противостоять инквизиции, бесстрашно идти на костер за веру, обнажать меч за отечество, защищать свои убеждения, свой дом, свою семью, своего бога — значит быть гёзом.[43]
На языке Луи Бонапарта бороться за свободу, за справедливость, за право, сражаться за дело прогресса, за цивилизацию, за Францию, за человечество, стремиться к уничтожению войны и смертной казни, верить в братство людей, в присягу, которую ты принес, охранять с оружием в руках конституцию своей страны, защищать законы — называется «демагогией»!
Демагог в девятнадцатом веке то же, что гёз в шестнадцатом.
Если считать, что Словарь Академии больше не существует, что ночь — это день, что кошка не называется кошкой, а Барош — мошенником, что справедливость — это химера, а история — мираж, что принц Оранский плут или гёз, а герцог Альба — праведник, что Луи Бонапарт — это то же, что Наполеон Великий, что те, кто нарушил конституцию, — спасители, а те, кто защищал ее, — разбойники, что, короче говоря, человеческая честность больше не существует, тогда — что ж! — тогда и я готов восхищаться этим правительством. Оно на своем месте. Оно превосходный образец в своем роде. Оно зажимает, нажимает, выжимает, сажает в тюрьмы, высылает, расстреливает, уничтожает и даже «милует». Оно приказывает пушками и милует ударом саблей плашмя.
«Возмущайтесь сколько вам угодно, — твердят неисправимые хвастуны из бывшей «партии порядка», — издевайтесь, смейтесь, браните, проклинайте: нам все равно! Да здравствует твердость! В конце концов все это вместе взятое и создает прочное государство».
Прочное! Мы уже говорили, что это за прочность.
Прочное! Нельзя не любоваться этой прочностью! Если бы на Францию посыпались с неба газеты — ну хотя бы в продолжение каких-нибудь двух дней, — на третий день от Бонапарта не осталось бы и следа.
Но пока что этот человек душит целую эпоху; он калечит девятнадцатый век. И возможно, что два-три года из этого века сохранят какой-то гнусный след, по которому потомство узнает, что здесь сидел Луи Бонапарт.
Этот человек — горько в этом признаваться! — сейчас привлекает к себе всеобщее внимание.
Бывают моменты в истории, когда все человечество со всех концов земли устремляет взоры к одной непостижимо притягивающей точке, в которой, как ему кажется, заключена судьба народов. Было время, когда мир взирал на Ватикан, — там восседали папа Григорий VII, Лев X. Были минуты, когда мир взирал на Лувр, где царствовали Филипп-Август, Людовик IX, Франциск I, Генрих IV; на монастыри св. Юста, где размышлял Карл V; на Виндзор, где правила Елизавета Великая; на Версаль, где сиял, окруженный светилами, Людовик XIV; на Кремль, где подвизался Петр Великий; на Потсдам, где Фридрих II уединялся с Вольтером… Ныне — опусти со стыдом голову, История! — мир смотрит на Елисейский дворец.