Буен, резв, а потом вдруг тих и задумчив. Уже остер не по годам. «Я прочел „Новую Элоизу“, когда мне было девять лет, и она вскружила мне голову». В восемь влюбился в семилетнюю школьную подругу свою, Джьякоминетту. Вспоминал потом всю жизнь эту первую и, может быть, лучшую свою любовь. Джьякоминетта была одной из двух возлюбленных, а другой – Математика. Занимался ею так страстно, что жалко было ему мешать: выстроили позади дома дощатую келийку, где проводил он целые дни, погруженный в свои исчисления, а по вечерам выходил из нее, рассеянный, задумчивый, и шел по улице, не замечая, что чулки – кальцетты – сползли у него до самых пят. Уличные дети дразнили его:
Большею частью он не обращал на них внимания, но иногда вдруг останавливался, как будто проснувшись от глубокого сна, и грозил им палкою, швырял камнями или кидался на них с кулаками, не справляясь о числе своих противников.
Вот когда уже начал погружаться в свою «летаргическую задумчивость», в свой «магнетический» сон.
В 1777 году, благодаря покровительству французского губернатора Корсики графа Марбефа, Карл Бонапарт избран был депутатом от корсиканского дворянства в Генеральные штаты Франции, что помогло ему пристроить на королевские пенсии обоих сыновей: Жозефа – в духовную школу в Отене, а Наполеона – в военную в Бриенне.
Пятнадцатого декабря 1779 года Бонапарт выехал с сыновьями из Аяччо в Марсель, и через несколько дней благополучного плавания десятилетний Наполеон впервые ступил на землю Франции, а 1 января принят был с Жозефом в Отенскую школу, где больше трех месяцев учился французскому языку, на котором тогда еще не говорил ни слова. Отец уехал ко двору в Версаль, и чужие люди отвезли Наполеона в середине мая в Бриенн.
II. Школа. 1779-1785
После солнечно-розовых гор и темно-фиолетовым огнем горящих заливов Корсики плоская, тусклая, меловая Шампань казалась ему краем света, царством Киммерийской ночи.
Школьники обступили новичка.
– Как тебя звать?
– Напойоне, – произнес он имя свое по-корсикански.
– Ка-ак?
– Напойоне.
– Да этакого имени и в святцах нет!
– В ваших нет, а в наших есть.
– В турецких, что ли?
–
–
Так это прозвище и осталось за ним.
Если чересчур дразнили, ему хотелось кинуться с кулаками одному на всех, как, бывало, на аяччских мальчишек, но он этого не делал из презренья; отходил молча, стиснув зубы, и, забившись в угол, выглядывал оттуда горящими глазами, как затравленный волчонок. В оливково-смуглом лице его, в тонких, крепко сжатых губах, в огромных печальных глазах было что-то, внушавшее даже самым дерзким шалунам невольный страх: слишком дразнить его, пожалуй, опасно; волчонок бешеный.
Он презирал и ненавидел всех французов – палачей, поработителей Корсики. Может быть, еще хорошенько не понимал, что это значит, но уже смутно чувствовал. «Корсика дала мне жизнь и, вместе с жизнью, пламенную любовь к отечеству и к вольности», – скажет впоследствии его безумный герой, обитатель островка Горгоны, близ Корсики, свершитель кровавой мести, вендетты, целому народу, Франции, приносящий Богу человеческие жертвы – тела убитых французов.
– Трусы твои корсиканцы: отдали нам Корсику! – дразнили Наполеона школьники. Он, большею частью, молчал, копил в сердце сокровище ненависти. Но однажды протянув правую руку вперед, красивым и величавым движением древнего оратора, возразил со спокойным достоинством:
– Если бы вас было четверо на одного, не видать бы вам Корсики, как ушей своих; но вас было на одного десятеро!
И все замолчали, поняли, что он говорит правду.
– Ну и напакощу же я твоим французам, как только смогу! – говорил он Бурьенну, единственному товарищу, с которым немного сблизился. А когда тот начинал его успокаивать, прибавлял: – Ты, впрочем, надо мной никогда не смеешься; ты меня любишь…
Не сказал: «я тебя люблю», был уже точен и скуп на слова.
Однажды воскликнул с пророческим видом:
– Паоли вернется, вернется Паоли и если один не разобьет наших цепей, я помогу ему, и, может быть, вдвоем мы освободим Корсику!