Кажется, это человек на земле, больше всего двигавшийся. И такому человеку Св. Елена — «казнь покоя»; дьявол бы для него злейшего ада не выдумал.
«Безмерно то, что я сделал, но что замышлял сделать, еще безмернее». Кто это говорит, — Наполеон, владыка мира? Нет, устроитель сточных труб. «Надо сделать, сколько я сделал, чтобы понять, как трудно делать людям добро… Я истратил около тридцати миллионов на сточные трубы, и никто мне за это спасибо не скажет».[326]
Солнце Аустерлица видимо всем, а сточные трубы невидимы, — ни те, под землей, ни другие, в политике, осушившие кровавую хлябь Революции. Но где лицо героя богоподобнее — в солнце Аустерлица или во мраке сточных труб?
Вот еще одно лицо Наполеона «неизвестного» — смиренного. Точно ассирийский бог солнца, крылатый бык-исполин, запрягся в плуг и пашет неутомимо: «рад бы отдохнуть, да запрягли вола, — паши»!
Точность работы, может быть, еще удивительнее, чем ее безмерность. Точность, добросовестность, не такая, как у людей, а как у богов или вечных сил природы: только звезды восходят на небе и боги воздают людям с такою чудесною, математическою точностью.
Детски радуется, когда в многомиллионных счетах находит ошибку в двадцать сантимов. Как-то раз, увидев в руках императрициной фрейлины бельевую книжку, взял ее, просмотрел и нашел, что стирка стоит слишком дорого; начал торговаться о каждой штуке белья и выторговал, сколько считал справедливым.
От великолепных, новых занавесей на окнах Тюльерийского дворца отрезал золотую кисть и спрятал в карман, а через несколько дней показал ее заведующему дворцовой мебелью: «Боже меня сохрани заподозрить вашу честность, мой друг, но вас обкрадывают: вы за это заплатили на треть дороже настоящей цены».[327]
Тот же Демиург, бог Работник, — в солнцах и в атомах. «В малом ты был верен, над многим тебя поставлю». Если бы так не дрожал над двадцатью сантимами, не совершилось бы чудо — почти внезапная, в три-четыре года консульства, метаморфоза нищей босоножки, Франции, в богатейшую царицу мира.
За три недели до смерти, между двумя рвотами, «черными, как кофейная гуща», от раковой язвы в желудке, сидя в постели, держа на коленях папку с листом бумаги и макая перо в чернильницу, которую держит перед ним обер-гофмаршал, пишет прибавление к завещанию, под литерой А, где перечисляет забытое в прежних статьях: «Все мои матрацы и одеяла, полдюжины рубашек, полдюжины платков, галстухов, полотенец, носков, пара ночных панталон, два халата, пара подвязок, две пары кальсон и маленький ящичек с моим табаком».[328] Все это завещает на память сыну.
«Какое мещанство! Лучше бы о душе подумал в такую минуту» — так для нас, «христиан», но не для него, «язычника». Ведь вся душа его — любовь к Земле: та же любовь — в мечте о мировом владычестве и в этой заботе о щепотке табака.
«Я держал мир на плечах: J'ai port'e le monde sur mes 'epaules». Если наша ветхая Европа все еще кое-как держится, то, может быть, только потому, что этот Атлас — исполинский, апокалипсический Мещанин — все еще держит ее на плечах.
ВОЖДЬ
Чтобы увидеть как следует лицо Наполеона-Вождя, надо понять, что война для него не главное. Как «существо реальнейшее», он слишком хорошо понимает историческую неизбежность войны для своего времени; понимает, что война все еще «естественное состояние» людей. Но и здесь, как во всем, идет через то, что людям кажется «естественным», к тому, что им кажется «сверхъестественным», через необходимость войны — к чуду мира: ведь главная цель — его мировое владычество, всемирное соединение людей, и есть конец всех войн, вечный мир.
«Чтобы быть справедливым к Наполеону, надо бы положить на чашу весов те великие дела, которых ему не дали совершить».[329] Совершить великие дела дали ему только на войне, но не в мире. Как это ни странно звучит, Наполеон — миротворец: вечно воюет и жаждет мира; больше чем ненавидит — презирает войну, по крайней мере, в свои высшие минуты. Понял же и на всю жизнь запомнил тот вой собаки над трупом ее господина, на поле сражения; понял или почувствовал, что эта смиренная тварь в любви выше, чем он, герой, в ненависти — войне.
«Что такое война? Варварское ремесло».[330] — «Война сделается анахронизмом… Будущее принадлежит миру: некогда победы будут совершаться без пушек и без штыков».[331] Легкими могли бы казаться эти слова в устах такого миротворца-идеолога, как Л. Толстой; но в устах Наполеона приобретают они страшный вес.
Воля к миру и воля к войне — таково глубочайшее в нем соединение противоположностей; глубочайший, может быть, ему самому еще невидимый, «квадрат» гения.
«Генерал — самый умный из храбрых», — определяет он гений Вождя.[332] Чтобы кончить мысль его, надо бы сказать: «Генерал — самый храбрый из храбрых и самый мудрый из мудрых». Совершенно храбрых людей мало; совершенно мудрых и того меньше; а соединяющих эти два качества нет вовсе или есть один за целые тысячелетия. Таким и сознает себя Наполеон: «тысячелетия пройдут, прежде чем явится человек, подобный мне».