Лавка стояла в переулке напротив театра. Она состояла из одной комнатушки. Там продавались открытки из Парижа в заклеенных конвертах, американские и французские журналы.
За лавкой было трудно следить. Женщина-полисмен стояла на углу и поглядывала на проституток, а напротив тянулась глухая стена театра с единственным входом на балкон.
«У стены ты был бы виден как муха на обоях, кроме того случая, — подумал он, ожидая, пока зажжется зеленый свет и можно будет перейти улицу, — кроме того случая, когда пьеса пользуется успехом».
И она пользовалась успехом. Несмотря на то, что дверь на балкон откроется только через час, у стены стояла длинная очередь. Рэвен собрал последнюю мелочь, арендовал складной стул и сел. Лавка была напротив. Рэвен следил, прижав носовой платок ко рту. Он видел, как парень остановился перед витриной, посмотрел с вожделением на «Соблазны Парижа» и поспешил дальше; видел, как старик зашел в лавку и вышел со свертком.
К углу подъехало такси, и из него вышел мужчина. Это был Чолмонделей. Он вошел в лавку. Рэвен пересчитал деньги. У него было два шиллинга и шесть пенсов и сто девяносто пять фунтов краденых денег, на которые он ничего не мог купить.
На другой стороне улицы была стоянка такси. Он ждал до тех пор, пока не вышел Чолмонделей.
— Следуйте за тем такси, — сказал он и откинулся на сиденье с чувством облегчения. Машина ехала по Чаринг Кросс-роуд, Тотенхэм Корт-роуд, Юстон-роуд, где была велосипедная стоянка и где торговцы подержанными автомобилями с того конца Грейт Портленд-стрит выпивали по маленькой, прежде чем разойтись по своим квартирам. Он не привык, чтобы за ним охотились. Так было лучше — охотиться самому.
Счетчик тоже его не подвел. У него еще оставался шиллинг, когда мистер Чолмонделей проследовал мимо Юстонского памятника жертвам войны к громадному дымному входу в вокзал. Рэвен быстро сунул шиллинг шоферу. У него ничего не было, кроме ста девяноста пяти фунтов, на которые он не мог купить даже сандвича. Мистер Чолмонделей прошел, сопровождаемый двумя носильщиками, к багажному отделению и сдал там три чемодана, портативную пишущую машинку, сумку с клюшками для гольфа, маленький портфель и шляпную коробку. Рэвен слышал, как он спросил, с какой платформы уходит двенадцатичасовой поезд.
Рэвен сел в громадном зале рядом с моделью «Ракеты» Стефенсона[1]. Ему надо было подумать. В полночь отходил только один поезд. Если Чолмонделей ехал, чтобы доложить, значит его хозяева находятся где-то на дымном промышленном севере, так как поезд шел без остановок до Ноттвича. Номера банкнотов были уже везде известны. Кассиры в билетных кассах наверняка их получили.
Понемногу, пока он сидел под «Ракетой» среди узлов и оберток от сандвичей, в голове Рэвена формировался план. Возможно, кондуктора на поездах не получили номеров. О них могли позабыть. Конечно, оставалась опасность, что банкнот укажет потом, что он был в поезде, уходящем на север. Последует погоня, но она задержится примерно на полдня, а за это время он сможет подобраться поближе к своей жертве. Рэвен никогда не мог понять других людей. Они, как ему казалось, жили совсем не так, как он. И несмотря на то, что он был зол на мистера Чолмонделея, ненавидел его достаточно, чтобы убить, он не мог представить себе его страхов и причин его поступков. Он был борзой, а мистер Чолмонделей только механическим зайцем; но в данном случае и за борзой охотился еще один механический заяц.
Он был голоден, но он не мог рисковать, разменивая банкнот. У него не было медяшки для того, чтобы пройти в уборную. Через некоторое время он поднялся и, чтобы согреться, пошел по вокзалу. В одиннадцать тридцать он увидел, как мистер Чолмонделей получил свой багаж, миновал барьер и пошел вдоль освещенного поезда.
Без двух минут двенадцать Рэвен побежал вперед. Паровозный дым мчался над платформой ему навстречу. Он сказал контролеру у барьера:
— Я не успел купить билет. Заплачу в поезде. — И бросился к первому классу.
Вагоны были уже заперты и полны. Носильщик крикнул ему, чтобы он бежал дальше. И он побежал. Он успел только-только. Он не смог найти места и стоял в коридоре, прижав лицо к стеклу, чтобы скрыть заячью губу, глядя, как Лондон проплывает и исчезает из глаз. Зажженный семафор, освещенная будка стрелочника, длинная вереница черных домов на фоне усеянного холодными звездами неба… Он наблюдал, потому что ему больше ничего не оставалось делать, чтобы скрыть губу; наблюдал, как человек, который смотрит в последний раз на то, что он так любил.