Читаем Над пропастью во лжи полностью

Думая об этих впервые голосующих, я невольно обратился мыслью к своему отцу. Он тоже будет голосовать впервые в жизни, хотя ему уже шестьдесят. Но, арестованный в 1928 году за то, что попытался воспользоваться без всякого успеха одним из даров нэпа, он долгие годы провел в ссылке, при паспортизации был лишен московской прописки и заодно избирательных прав, а в тридцать седьмом году вновь арестован по обвинению в поджоге Бакшеевских торфоразработок. Отца спасло от расстрела лишь то, что в пору торфяного пожара он находился в отпуске в Москве. Поэтому ему дали всего семь лет лагеря с последующим поражением в правах. Ныне этот срок истек, и бедный отец в далекой безобразной Кохме, что возле Иванова, потащится по деревянному тротуару через город, поминутно останавливаясь и прикладывая руку к больному, обмирающему, сорванному на лесоповале сердцу, чтобы ткнуть листок с чьей-то фамилией в щель урны.

Я постарался прогнать этот образ, он мешал мне. Нужна условная рабочая искренность даже для написания таких вот очерков. Маленький человек с искалеченной судьбой затмевал всю грандиозную панораму предвыборной вакханалии. Я закурил и стал думать о "Москвиче". Через несколько минут я уже писал.

Я начал с описания нынешнего слюнявого утра, мои пейзажи ценились в "Социалистиче-ском земледелии" не ниже моей ошеломляющей фактографии. Штатным газетным корреспонден-там не разрешалось заниматься пейзажной живописью, так же как и писать от первого лица, ударяться в лирические отступления или отходить от готовых формулировок, к примеру: Сталин был для них только "родным", "дорогим" и "любимым", они не могли назвать его, скажем, "добрым", как это мог позволить себе человек с писательским билетом в кармане. Я знал, что редактор поморщится, читая описание грустного серого утра, но на этом и строился весь эффект очерка. Как только возникнет Сталинский избирательный участок, небо расчистится, морозец скует лужи, день нальется светлым, радостным блеском.

Я описывал пейзаж со всем тщанием, на какое способен. Странно, где-то на стадии последней сверки пейзаж мой да и все хорошее, истинно творческое, что содержалось в очерках и поначалу вызывало дружный восторг в редакции, почти начисто вымарывалось. Меня всегда поражало: к чему заказывать очерк писателю, платить повышенную ставку, шумно, искренне восхищаться, чтобы потом свести все к тусклому стандарту? Неужели то крошечное различие, которое все-таки оставалось, так ценно для газеты? Скорее всего, тут дело в другом: у замороченных газетных бедолаг есть живые души. Им радостно прочесть нестандартный, чуть приближающийся к литературе материал. Выкидывая потом все самое стоящее, они продолжали нести в себе первоначальное очарование и даже не замечали, что материал стал обыденным и тусклым. Мне кажется, что работники других газет узнавали по рудиментам художества изначальный облик материала, как Кювье узнавал по маленькой косточке весь строй животного, вот почему мои писания так ценились в предвыборном газетном мире.

Ровно в девять вечера раздался телефонный звонок и бодрый голос редактора осведомился:

- Ну как, присылать?

- Присылайте, - сказал я устало.

Всякая напряженная работа опустошает, но ничто не сравнится с той пустотой, которую ощущал я после завершения этих пустейших очерков. Мне плакать хотелось...

Со всегда удивлявшей меня быстротой появилась старая, рваная, оставляющая после себя грязное, несмываемое пятно на полу, даже в сухую погоду, курьерша газеты. Трудно было поверить, что это бедное существо с трясущейся головой и угасшим безумием в голодных глазах присылают сюда на редакционной машине. Такое значение придавалось моим материалам! Я вручил ей рукопись, наказал не потерять и дал рубль. Она сильнее затрясла головой и, припадая к стене, поплелась к выходу.

Перейти на страницу:

Похожие книги