— Господи Иисусе! — вопил он, вскидывая руки, — да лучше бы мне на месте помереть, чем такого разорения и сраму дождаться! Свадьба, свадьба! Как же не свадьба? Дочь-то у меня одна, как одна голова на плечах! Да что с того? На свадьбе три дня пировать, а потом до смерти горевать! Дал бы бог мне сквозь землю провалиться еще до конца этой свадьбы!
Многие старались утешать удрученных соседей.
— Ничего! Бог не без милости! — успокаивал кто-то в толпе.
Апостол Богатырович, возводя темные очи к потолку, говорил сокрушенным голосом:
— Преходящи суть горести, суетность мирская… тщета и тлен…
А степенный пожилой Стжалковский, в долгополом домотканном сюртуке, более похожем на сермягу, и с мудрыми глазами на изнуренном лице, убеждал:
— Что делать? Слезами горю не поможешь, чего же и слез лить? Вон Корчинский суров и к бедным людям непреклонен, что и говорить… Мы-то его знаем… еще бы! На собственной шкуре узнали… Но, слыхал я, сын у него милосердный, на людей не смотрит волком, не станет ли он посредником между отцом и соседями…
— Пожалуй, это верно. Я и то уже про него думал, — подтвердил и Валенты Богатырович.
— Видно, придется нам его просить, — заговорили и другие — Только и надежды, что он вступится за нас перед паном Корчинским.
Однако Фабиан в негодовании восстал против этого плана. Он ни о чем никого просить не будет, последнюю корову продаст, а не ляжет, подобно Лазарю, у порога богача. Но его перекричали другие.
— Ты нос не дери, если силы у тебя нет. Теперь-то тебе хорохориться легко, а не подбивать соседей на тяжбу да сыскать стряпчего почестней — было трудно. Сам же всех ввел в этакую беду, а нашлось одно-единственное спасение, ты от него бежать?
Фабиану эти попреки были горше всего.
— Говорю всем, нет тут моей вины! — кричал он в сердцах, едва не плача, — худого никто не хочет. А задумал я тяжбу, чтоб и обществу пособить и Корчинскому за все отомстить. Если же злой человек меня обманул, так меня растерзать за это надо, что ли?
— Так что же, молодой пан Корчинский ножом тебя, что ли зарежет? — зашумели соседи. — Перед ним и смириться не стыдно; он хоть и пан, а нужде не плюет в глаза, к людям добр и со всеми в дружбе живет.
— Убей меня бог, — хватаясь за голову, причитал Фабиан, — если думал я, что такая мне выпадет судьба и что на старости лет я обращусь в Иова, молящего о милосердии.
А Апостол, воздевая к потолку иссохшие руки, скорбно изрекал:
— Не будут за отцов каяться сыновья и за них умирать, а каждый умрет в собственных грехах и собственном покаянии.
Так, совсем не по-свадебному, беседовали в светлице старики, а молодежи, наполнявшей сад и дорогу, сегодня было не до тревог и грустных размышлений. Приближался вечер, и пора было начинать танцы. Свежий вечерний ветерок уже обвевал лица, разгоряченные едой, разговорами и смехом. Однако танцы опять и опять откладывались по разным причинам. Прежде всего, молодые вместе с сопровождавшими их лицами слишком долго просидели за столом. В начале обеда сват произнес весьма пространную речь, поминутно прерываемую громовыми раскатами смеха. А в конце его Апостол вздумал читать весьма поучительные наставления и благочестивые молитвы. Когда они встали, наконец, из-за стола, позвали обедать музыкантов, а теперь, когда уже и музыканты закусили, что-то стряслось с первым дружкой. Недовольный, с кислой физиономией, он прохаживался взад и вперед, вдруг останавливаясь посреди дороги, словно высматривая или ожидая кого-то, и ни с кем, кроме Домунтув, даже говорить, не хотел.
С Домунтами он и раньше был знаком, а теперь и вовсе подружился. Видимо, бахвалясь перед новыми приятелями, он стал им показывать своего вороного жеребца, выведя его нарочно из конюшни, поминутно доставал из кармашка золотые часы, якобы желая посмотреть, сколько времени, и, наконец, выставив далеко вперед ногу в ярко начищенном сапоге, стал ковырять в зубах поднятой с земли щепкой, как это делают после еды самые важные господа. Ростом его господь не обидел, да и в плечах он был изрядно широк, но рядом с огромными Домунтами казался, мелковат, что не мешало ему, однако, намного превосходить их смелостью и шиком.
Вскоре к ним присоединились и отчаянные, не знающие страха Обуховичи; подбоченясь, заблистал своим канареечным костюмом Михал Богатырович; подкручивая кверху усы, подошли братья Лозовецкие, вместе с ними встал большелобый Станевский — всего человек двенадцать, так сказать, избранных. Встав посреди дороги, они оживленно разговаривали, оглашая громкими голосами тихий вечерний воздух.