И Зыгмунт начал описывать красоты Рейна, Дуная, Альп и Адриатического моря. Говорил он хорошо, образно, ни на минуту не спуская взгляда с наклоненной головы Юстины. Он, видимо, любовался ее блестящими, иссиня-черными косами и чистыми очертаниями смуглого лба. Потом взор его скользнул по ее опущенным векам с густыми черными ресницами, на мгновение остановился на ее полных пунцовых губах, вполне уже спокойных в эту минуту, и наконец упал на ее статную фигуру. Темный лиф обрисовывал ее свежий пышный стан, грудь вздымалась медленно и ровно.
Мало-помалу речь его стала замедляться; он несколько раз заикнулся, вдруг прервал свой рассказ и с румянцем, вспыхнувшим на его бледных щеках, тихо спросил:
— Я думаю, вы догадались, что я пришел к вам не для того, чтоб описывать красоты природы.
Юстина подняла на него свои глаза:
— Когда вы входили сюда, я спросила себя: что за причина?
— Причина вот какая: я хотел спросить, правда ли, что пан Ружиц добивается вашей руки, и вы… конечно, по предположениям… намереваетесь выйти за этого во всех отношениях истрепанного миллионера?
Он говорил быстро; в голосе его прорывались резкие ноты. Юстина опустила на колени работу и подняла голову.
— Если вы мне скажете, по какому праву вы предлагаете мне такие вопросы, я тотчас отвечу вам на них.
— А вы сами не догадываетесь об этом праве… не признаете его? — спросил Зыгмунт, едва сдерживаясь.
— Не догадываюсь, — ответила Юстина.
— Это право — самое величайшее из всех прав на земле: право любви! — закричал он.
Юстина быстро встала со стула, попятилась назад и решительно проговорила:
— Прошу вас, уйдите отсюда.
Но он уже стоял перед нею.
— Не бойся, Юстина, не бойся ничего… Та любовь, о которой ты не хочешь слушать, так чиста, возвышенна, идеальна, что не может обидеть тебя… Я хорошо знаю, что ты можешь сказать мне. Я сам по своей воле утратил то, чего теперь жажду всеми силами своей души. Но прости мне минутную слабость. Припомни стихи, которые мы с тобою когда-то так любили: Ils ont peche, mais le ciel est un don, ils ont aime, c'est le scean du pardon! Будь великодушна и возврати мне свое сердце, свое доверие, приязнь… свою душу! Я больше ничего не хочу, ничего больше от тебя не потребую, кроме твоей души, Юстина!
При последних словах он схватил ее за обе руки. По губам Юстины пробежала ироническая улыбка.
— Разве это моя душа, Зыгмунт? Это мои руки… выпусти их, пожалуйста!
Скрестив руки на груди и высоко подняв голову, с побледневшим лицом, она заговорила:
— Хорошо, я скажу все, и пусть это окончится раз навсегда. Я любила тебя так, что даже после долгой разлуки, после того, как ты обвенчался с другою, я не могла равнодушно слышать твой голос, а стоило тебе приблизиться ко мне, чтоб я чувствовала, что все… все прошедшее ко мне возвращается! Боже мой, как я страдала! Когда ты приезжал в Корчин, я не хотела тебя видеть… не раз, как безумная, я убегала на берег реки с мыслью, что лучше смерть, чем такая борьба и такая тревога…
— Юстина! Юстина! — с новым порывом бросился к ней Зыгмунт; но она повелительным жестом отстранила его от себя и продолжала:
— Такая тревога! Я не столько оплакивала потерю всего, что когда-то было для меня высшим счастьем, сколько опасалась… да, опасалась какой-нибудь злой минуты… ужасной минуты… в которую я сама… которая столкнула бы меня окончательно в бездну падения. А позорить себя я не хотела. Да, Зыгмунт, хотя я была унижена, хотя и ты и другие люди сделали все, что могли, чтобы дать мне почувствовать мое ничтожество, — я сохранила свою гордость… да, я стала еще более гордой и боялась того, что мне казалось последним, глубочайшим унижением. Моя гордость, — гордость женщины или человека, я не знаю, — отталкивала меня от тебя, защищала меня от тебя, выгоняла меня из дома, когда ты приезжал… Надолго ли хватило бы ее? О, конечно, ненадолго! Но я нашла еще более сильную помощь… В тот день, помнишь, когда ты разговаривал со мной… твоя жена так смотрела на меня и на тебя, а глаза ее мало-помалу наполнялись слезами. Чем провинилась передо мною эта женщина, чтобы плакать из-за меня? Я не хочу никого заставлять плакать! И вот тогда-то я испугалась не только унижения, но и греха. Между мною и тобою были слезы, которые я увидала в глазах твоей жены. Между мною и тобою стала моя совесть!
Юстина говорила, глядя в окошко; признания, видимо, не дешево стоили ей.
Слова ее придали смелость Зыгмунту. Значит, любовь не совсем угасла в ее сердце!.. И тихо, почти нежно он прошептал, наклонившись к ее уху:
— Можно ли было подумать, чтоб ты, Юстина, моя прежняя, поэтичная Юстина, придавала какое-нибудь значение мнению толпы или нелепым предрассудкам?.. Слезы Клотильды? Но уверяю тебя, что я сумел бы успокоить ее! Совесть — понятие условное: для натур рабских, униженных — совесть одна, для независимых, высоких — другая. Святейшее право на земле — это любовь, высочайшая добродетель — брать и давать счастье…
Юстина хотела перебить его, но Зыгмунт увлекся и продолжал так же тихо: