Отчетливо помню: за иллюминатором бугры буро-зеленых мыльных вод, потом ночной ветер в снастях, как будто тысячи примусов спиртово шумят на ветру, и частые металлические ржавые скрежеты в утробе корабля, когда он всеми своими ребрами и переборками принимал натиск волн; изредка – гулкие удары – так бьют куском железа по огромной пустой цистерне. Удары я слышал и во сне. Проснулся, как от толчка – от мертвой неподвижности. В темноте нащупал двери. В слабо освещенном узком загибающемся коридорчике пахло жареным луком, прокисшими щами, давно замоченным бельем, а должно было – водорослями, йодистой свежестью. Нужно было немедленно, как чистый глоток воздуха, чтобы не стошнило от кухонных запахов, увидеть – море.
Я бросился по коридорчику, ткнулся ладонями в стенку, где-то сбоку пахнуло щелью: сквозь нее – вверх по лесенке. Снова стены, переборки, слабый свет, отовсюду несло запахом скученности, затхлости, жизни впритирку бок о бок с хронической непроветриваемостью и слежалостью. Наконец-то плеснуло в глаза солнцем, под ноги упало плоское далеко убегающее пространство палубы. Во всяком случае, по краям ее вился затейливый узор невысокого борта. Оказалось, полусгнивший деревянный заборчик с подтеками давнего дождя. Гора картонных ящиков с яркими африканскими наклейками стояла под тентом у края палубы, – это я точно помню. Теперь из-под тента в кривой мощенный булыжником переулок тянулись замершие вдоль серых стен домов люди в будничной одежде, и продавщица в белом фартуке с красным от полнокровия лицом и крикливым голосом извлекала из картонных ящиков оранжевые марокканские апельсины, которые, несомненно же, должны были быть сюда привезены водным путем.
Когда же успели металлические подпорки, на которые натянут тент, обвиться диким виноградом, порядком засохшим и покрытым многодневной пылью?