А молодые гуцулы тем временем шагают по гребню гор, точно на танцы.
Солнце высекает из-за вершин первые радужные вспышки света и на облачках, на пихтах, на одежде парней играют, переливаются утренние краски. Лучи солнца сгоняют тяжелую мглу с ручья, причудливо переплетающегося с другим. Разветвления певучих потоков спускаются вниз оленьим рогом и взбивают бурливый зеленый водопад; он низвергается стремглав с крутого обрыва и, совсем уже поседей, клубящейся быстриной вливается в Черемош.
По берегам реки покачиваются подмытые корни пихт, а их тени вместе с солнечными бликами ложатся на волны и пену широким причудливым узором. Здесь, на Гуцульщине, вековечный и неустанный шум реки неотъемлемая частица жизни, он пронизывает горы, долины, леса, он просачивается в каждое бревно хаты и в сердце гуцула, и сердце вместе с кровью разносит по телу этот певучий, прозрачный сок, эту поэзию поднебесных вершин, без которой горец не был бы горцем.
Песню гуцулов у озерка услышали Сенчук и Нестеренко.
— Доброе утро, молодцы!
— Доброе утро, пане товарищ!
— А не выкинуть ли предпоследнее слово? — смеется Григорий.
— Можно и выкинуть! — парни кивают головами.
— Песни знаете?
— Ага, товарищ… пане… или уж выкинем последнее слово? — Смуглый красавец Василь Букачук весело смотрит прямо в глаза Григорию.
— Можно и выкинуть, — с лукавой улыбкой соглашается тот. — Какие же вы песни знаете?
— Какую скажете.
— Про полонину споете?
— Ага!
Парни переглянулись, сосредоточенно пошептались, выпрямились, и обветренные голоса покатили к Черемошу грациозную коломыйку:
Григорий Нестеренко слушал коломыйку, широко раскрыв глаза.
— Философия! — удивленно вырвалось у него, когда мелодия потонула в кипении реки.
— Философия? — удивляется Василь. — Это значит — славно, красиво? — доверчиво спрашивает он у агронома.
— Славно, славно, парень!.. А про Черногору знаете?
— Как не знать!
Парни снова пошептались, и снова зазвенела песня:
— Не родит нам Черногора ни рожь, ни пшеницу! — Григорий еще с увлечением повторяет эти слова, а сам уже хмурится и оборачивается к Черногоре, холодно сверкающей вдали, на пороге поднебесья. — Будешь, Черногора, будете, широкие Карпаты, кормить своих сыновей хлебом!
Лесорубы пожимают плечами, пересмеиваются, потом Василь говорит словами своих отцов и дедов:
— С тех пор, как стоит мир и светит солнце, гуцул ни разу хлеба не наелся. Такая уж у гуцула земля, бедная, как нищенка. Как послал господь бог исконную бедность на карпатские горы, так и не отстает она от нас, как смерть от человека, не отстает, да и все как было по-старому, так и есть!
— Будет по-новому! Наестся гуцул хлеба, и бедная земля его наберется сил, зашумит зерно, как ливень. Невиданные стада покроют черногорские полонины. — У Григория по-молодецки раздались плечи, а брови упрямо сошлись над переносицей. Он как-то сразу похорошел, вырос: это в нем заговорило его дело, его мечта.
— Хорошо говорите. Вы, верно, пан учитель? — спрашивает Василь и сразу же спохватывается: — Предпоследнее-то слово выкинуть, что ли?
— Выкинь и последнее.
— Товарищ Григорий Иванович — институтский агроном, — с уважением объясняет Микола Сенчук.
— В высоком институте учился товарищ! — удивляется Василь.
— Учился и окончил, — гордо говорит Сенчук, словно это он получил такое высокое образование.
Подбежал Петрик и остановился, прислушиваясь к словам взрослых.
— А ты грамоту знаешь? — спрашивает Григорий Василя.
— Знаю, как же! — гордо отвечает тот.
— Что умеешь?
— Что? Читать умею, расписываться тоже. Не очень ровно, однако умею. — И очень удивляется, когда все, даже Петрик, смеются над ним.
— Ах ты, баловник! А ну, с глаз долой! — прикрикнул Василь на брата, и тот белым камешком покатился по дороге, через лога и полянки, то и дело оборачивая к брату свое смеющееся лицо.
— Учиться надо, парень… А еще какие коломыйки знаешь?
— Какие скажете. — И он, наморщив лоб, запел:
— И про любовь знаешь?
— И про любовь.
— Ну, а про врагов? — все больше удивляясь, спрашивал Григорий.
— Сейчас вспомню.
Василь кивнул Ивану, парни отвернулись, пошептались и, взглянув на Григория, запели: