Этот первый день нового, тысяча девятьсот восемьдесят… года преподнес гудымчанам памятный сюрприз. К полудню погоду будто переломило: раз! — и пополам. И тут же с юга хлынуло тепло. Волна за волной. Сразу обмякший снег уже не хрустел, а смачно поуркивал под сапогами, унтами, валенками. А ветер с юга, сырой и теплый, все поддувал и поддувал. Стрелки барометров рванулись вниз. И темное тяжелое небо тоже начало стремительно снижаться.
Лохматые, почти черные облака, как какие-то огромные птицы, кружили и кружили над городом, цеплялись за трубы котельной, радиомачты и рогатые телеантенны девятиэтажных домов.
Этот нежданный перелом в погоде многих смутил и встревожил, они не находили себе места, не могли спокойно разговаривать, сосредоточиться на каком-нибудь деле. Даже собаки потеряли покой, нервно суетились, лезли в заветренные темные углы и, затаившись там, то и дело недобро и жутко подвывали.
— Чего же это делается? — вопрошала Марфа невесть кого, стоя подле черного окна. — Ты посмотри, а? Прямо грозовые тучи, не иначе гром ахнет. Ей-богу, быть грозе. Вот диво. Чего молчишь?
Лена сидела в уголке широкой тахты, скукожившись и с головой закутавшись в теплый шерстяной плед. Она с удивлением наблюдала мать, и поражалась ей, и восторгалась ею, и корила себя за то, что до сих пор, оказывается, вовсе и не знала своей матери, видимо, потому, что не хотела знать… Когда, выплакавшись, Лена рассказала матери обо всем, что произошло на сушковской квартире, Марфа тут же прошла к телефону, набрала номер Сушкова и металлическим, властным голосом проговорила в трубку:
— Сушков! Способен воспринимать человеческую речь? Это говорит Марфа Полевщикова, Ленина мать. Прими холодный душ. Оденься, как подобает нормальному человеку. И немедленно — слышишь? — немедленно верни шубу дочери. Иначе я разнесу твой бордель по щепочке!..
Кинув трубку, она начала вышагивать по кругу все быстрее и быстрее, бормоча:
— Неужели не принесет?..
— Да что ты волнуешься? — забеспокоилась Лена. — Принесет не принесет…
— Как это «принесет не принесет»? Никаких «или — или» нельзя допускать. Эти гады должны постоянно бояться. Света и огласки. Просто людей. Должны бояться! Иначе они с требухой сожрут и нас, и само государство…
Он принес.
Перепуганный и жалкий.
Пробормотал поздравление с Новым годом, и долго извинялся, и нес какую-то чушь, такую же нелепую и трусливую, каким был и сам.
Потом Марфа накапала Лене валерьянки, которую достала из своего чемоданчика, напоила ее крепким чаем, уложила на тахту, да и сама прилегла рядом. Лена обняла мать, прижалась, и обе успокоенные женщины крепко заснули и проспали почти до полудня.
Первой проснулась Марфа и сразу принялась за стряпню. В ее чемоданчике оказались и продукты и вино. И где-то во втором часу дня мать и дочь уселись за накрытый стол встречать свой Новый год.
Никогда доселе Лена не сидела с матерью вот так, наедине, на равных. Что-то совершенно новое, либо не замеченное прежде, очень отчетливо просматривалось в матери, и, пораженная этим, Лена со все возрастающим изумлением вглядывалась в материнские жесты, походку, осанку, вслушивалась в родной, до мелочей известный и в то же время незнакомый голос, торопливо взвешивая, осмысливая услышанное и увиденное.
— Что ты меня рассматриваешь? Постарела? — спросила Марфа с грустной улыбкой.
— Нет. Ты совсем другой стала, мама. Возмужала, что ли. Что-то появилось в тебе комиссарское. Помнишь комиссаршу из «Оптимистической трагедии»?
— Какая из меня комиссарша? Поздно на эту дорогу вышла. Поздно. Языка не хватает мне, дочка. Ни написать. Ни высказать. Не даются мне слова. А без слов как к людям подойти?
Дивно и радостно было Лене слушать такое от матери. Обычно та только поддакивала отцу. Если и советовала что, то с неизменным «не мое, конечно, дело… не мне судить». На чужих крыльях летала, чужими глазами мир видела, чужой меркой его мерила. А ведь и своя голова — хороша. И своя мерка — куда с добром…
И теперь Лена откровенно и искренне любовалась матерью. Впервые в жизни любовалась, и радовалась за нее, и тут же попрекала себя за малодушие и отчаяние, которые загнали ее в логово. Сушкова и едва… «Дура! Расслабилась. Распустилась. Маме-то во сто крат тягостнее. Целая жизнь ухнула, как и не было. В сорок начала с нуля. Да как начала!» И, не пряча восторженного изумления, Лена потянулась к матери, обняла.
— Чудо ты у меня, мама. Я и не думала, что ты такая… мужественная…
— Станешь мужественной, когда тебя из родного дома родной муж попрет, а ты в сорок лет окажешься у разбитого корыта. Ни кола ни двора. Тут — либо в петлю, либо… Ну да мы об этом еще наговоримся. Давай, дочка, выпьем за Новый год. Пусть в нем будет все новым, кроме нашей с тобой любви да привязанности. С Новым годом, доченька!
Крохотными глоточками Лена пила легкое прозрачное вино, а сама неотрывно смотрела на мать. Она и не предполагала, что та может говорить вот так складно, мудро и просто. А как удивительно верно угадала мать суть происшедшего с Леной в новогоднюю ночь.