Вмешательство Сушкова сгладило, смягчило первое впечатление, а известие, что Сева и Женя из двух столиц, сразу возвысило обоих, и Лена взглядывала на них уже с приязнью, даже с интересом, а нервно шагающий по комнате и что-то бормочущий Жак показался ей вполне нормальным. Ей даже подумалось: «Наверное, поэт, ходит и сочиняет…»
На плафоне, на дверных косяках, на стеллаже и на оконной раме — всюду висели разноцветные флажки, воздушные шары, витые нити серпантина, дорогие конфеты, шоколадки и елочные игрушки. Крохотная, почти невидимая из-за украшений елочка стояла на письменном столе. А посреди комнаты, тесно обставленный стульями и табуретками, стоял овальный стол, на котором впритык, по кругу, прижались друг к другу восемь разномастных тарелок, а на них — по ножу и по вилке, тоже неодинаковых, с деревянными, металлическими и пластмассовыми ручками. Возле тарелок, предназначавшихся мужской половине компании, стояли граненые стаканы, к приборам для женщин были поставлены невысокие пузатые емкие стеклянные рюмки.
Эта, как подумалось Лене, нарочитая небрежность и грубоватость обстановки нимало ее не смутили, напротив, подействовали возбуждающе. Чем-то очень земным и кондовым веяло от этих щелястых грубых табуреток, от тяжелых граненых стаканов, от дешевой увесистой посуды, от похожих на миниатюрные чаны чугунных казанов, наполненных квашеной капустой и солеными огурцами.
Будто специально для того, чтобы подчеркнуть необязательность, временность и случайность грубых вещей, в хрустальных вазах стояли живые свежие розы, оранжевыми лунами горели на стеклянном подносе пирамидой сложенные, дивно крупные и яркие апельсины, а из решетчатого зева магнитофона ровными звучными потоками лилась и лилась томная нежная мелодия танго.
Смесь нарочито топорной первородной непритязательности с утонченным изяществом придавала обстановке и этому собранию несхожих людей волнующую притягательность. Лена с умилением и восторгом смотрела, как, нацепив фартук, Сушков проворно и ловко исстрогал в тончайшую стружку двух огромных мороженых муксунов.
Под тающую во рту, нежную, сочную строганину выпили первую рюмку. Потом в полуведерной кастрюле принесли отварную картошку, а в маленьком ведерке вареные сосиски. И снова забавный, остроумный тост, и снова приглушенный звяк посуды и целый каскад шуток, анекдотов, каламбуров, стихов под дружный, добрый, веселый гогот, выкрики и свист всей компании.
Гости, как и хозяин, все подряд ели и пили с завидным, неукротимым, первобытным аппетитом, перемалывая челюстями вареное, копченое, соленое и сырое. Это тоже понравилось Лене. Никто не жеманился, не нуждался в уговорах, не ждал приглашения.
Когда же легкий угар новизны и необычности схлынул, Лена привыкла к полумраку, томительной музыке, соседству незнакомых, веселых, неприхотливых, но образованных и умных людей, она вдруг начала примечать нечто такое, что сразу насторожило ее, а окружающее опростило, огрубило, разделив его на две несовместимые, чужеродные половинки. С одной стороны — книги, музыка, стихи и остроты, веселая, лихая, заводная компания. С другой — неразборчивость, неряшливость, всеядная жадность к пище и к вину. Они брали руками из общих тарелок, обтирали пальцы о скатерть, о спинки стула, громко выплевывали на стол попавшие в рот огуречные семечки или рыбьи кости, старательно и долго выковыривали что-то застрявшее меж зубов. В длинной черной бороде Севы-художника посверкивали крошки, рыбья чешуя и еще бог знает что.
Но больше всего Лену поразило то, как они пили водку. Она не раз бывала за пиршественным столом с друзьями родителей. Мужчины там тоже и могли, и умели, и любили выпить. Но пили они не спеша, никогда не пьянели, лишь раскалялись, возбуждались и чем дольше сидели за столом, чем больше пили, тем становились веселей, изобретательней на шутку и каламбур, неуемней в песне и пляске.
За столом Сушкова пили безостановочно, безалаберно, жадно и много. Сидящий рядом с Леной Жак то и дело плескал в свой стакан из бутылки и, ни с кем не чокаясь, не произнося тоста и не ожидаясь приглашения, опрокидывал стакан в рот, предварительно лишь пробормотав: «Тирлим-лили-бом-бом, по махонькой…» Через минуту длинная худая рука снова тянулась к бутылке. Опять юродивое: «Тирлим-лили-бом-бом, по махонькой…» — и стакан пуст. Не успевали просохнуть стенки его от угарной, хмельной влаги, а Жак уже опять тянул бутылку, и опять тирлиликал, и при этом как-то дико взглядывал на Лену прыгающими, все более белеющими, сумасшедшими глазами.