Суждение прямолинейное и такое же бездоказательное, как попытки казенных биографов Блока убедить в том, что «Двенадцать» — сплошной восторг перед революцией, и сделать вид, будто не было драмы, разыгравшейся в последние три года жизни поэта, когда он погибал из-за «отсутствия воздуха». К старости Набоков вообще стал в своих отзывах сверх всякой меры нетерпим и категоричен. Юношей он, разумеется, никогда бы не позволил себе резкостей по отношению к Блоку, кумиру его поколения. На смерть Блока в августе 1921 года он отозвался двучастным стихотворением, почти целиком состоящим из отголосков блоковской поэзии от «Стихов о Прекрасной Даме» до «Розы и Креста», — с первых строк ясно, как бесконечно много эта поэзия значила для Набокова в его ранние годы:
В юности он вообще не научился еще (может быть, и к счастью) так отчетливо формулировать свои литературные мнения. Поэму «Двое», чувствуя ее наивность, он оставил в альбоме, имевшем заглавие «Цветные камушки». Интересна она тем, что доказывает еще раз: по существу его отношение к перевороту определилось сразу. Возможно, помогли этому какие-то рассказы Владимира Дмитриевича, воссоединившегося с семьей через месяц после ее отъезда. Для него это был бурный и страшный месяц. Он пытался противодействовать день ото дня наглеющим большевикам: являясь председателем Всероссийской комиссии по выборам, написал прокламацию с призывом, давая отпор демагогам, обязательно проголосовать за Учредительное собрание; три четверти проголосовало против коммунистов. Главный пассажир запломбированного вагона, выйдя из себя, подписал ордер на арест всей комиссии, которая прямо с заседания переместилась в узкую камеру в Смольном. Через пять дней комиссию выпустили, зато арестовали видных кадетов — графиню Панину, А. И. Шингарева, Ф. Ф. Кокошкина. Двух последних пьяные от крови «братишки» полтора месяца спустя убили, ворвавшись в тюремный лазарет.
По городу расклеивали декрет с изобличением «Партии врагов народа», как на большевистском жаргоне именовались кадеты, Партия народной свободы. Арест становился неминуемым. Сдавшись на уговоры друзей, Владимир Дмитриевич решил уехать. Домой он не зашел — лакей принес ему чемодан в условленное место.
До Крыма он добрался благополучно, но и здесь спокойствия, стабильности не было. Пока Мариинскому дворцу было не до окраин, татары, воспользовавшись смутой, образовали что-то вроде собственной ассамблеи и правительства. В Севастополе флот все больше поддавался большевистской агитации: с Балтики специально прислали умелых крикунов, и вскоре миноносец под красным флагом появился на рейде Ялты, принявшись для устрашения обстреливать город. Потом высадился десант, начались мародерство и казни. Офицеров, привязав к ногам что-нибудь тяжелое, расстреливали на пирсе и затем сталкивали в воду, где тела — это обнаружили через два-три месяца водолазы — стояли навытяжку (в местной кадетской газете Набоков напечатал навеянные этими картинами стихи «Ялтинский мол»), Владимиру Дмитриевичу пришлось скрыться, выдав себя за доктора. Вместе с сыновьями он дежурил в саду, предотвращая грабежи.
Пробравшийся в Крым из Петрограда набоковский шофер привез среди остального письмо от Люси-«Тамары», и потом целое лето шла переписка, в которой, перекрывая другие ноты, щемяще звучало: «Боже, где оно — все это далекое, светлое, милое!» Эта фраза из одного ее письма запомнилась Набокову дословно. «И никогда впоследствии не удалось мне лучше нее выразить тоску по прошлому».
Тоска по родине окрасилась воспоминаниями и мечтами о Люсе. Тоска становилась все более острой, неутолимой, пусть Набокову в то его единственное крымское лето еще не дано было знать, что оно для него будет последним в России. Ситуация как будто стала выправляться с появлением немцев, занявших полуостров к весне 1918 года. В Крыму тогда очутилось множество петербуржцев, вдруг закипела артистическая жизнь. Тихая Ялта с чеховским домиком на горе и набережной, по которой лет за двадцать до того гуляла молодая дама с белым шпицем, обратившая на себя внимание банковского служащего Гурова, переживала лихорадочный недолгий расцвет, обратившись едва ли не в российскую столицу. И только море шумело так же равнодушно и глухо, как при Чехове, при бедной Анне Сергеевне фон Дидериц, а потом при крымском правительстве во главе с кадетом Максимом Винавером (Владимир Дмитриевич был в нем министром юстиции — минимальной юстиции, с горькой иронией уточнял впоследствии его сын), и при большевиках, в апреле 1919-го оккупировавших полуостров, и при Врангеле, который их выгнал в донецкие степи, и снова при большевиках, вернувшихся поздней осенью 20-го — теперь надолго.