В самом печальном уголке своей памяти Фелиция находит дату разрыва с подругой, совпадающую с тем злосчастным днем, когда умерла ее юность, со сценой, которую она не может забыть.
— Что ты делала все это время, моя душенька?
— Я? Да все одно и то же… Разные пустяки, о которых не стоит и говорить…
— Знаем мы, знаем, что ты называешь пустяками, маленькая героиня! Жертвовать собой для других, не так ли?
Но Алина уже не слушала ее. Она ласково улыбалась, глядя прямо перед собой, и Фелиция, обернувшись, чтобы узнать, кому она улыбается, увидела Поля де Жери, который отвечал на сдержанное и нежное приветствие мадемуазель Жуайез.
— Вы знакомы?
— Знакома ли я с господином де Жери? Конечно, знакома! Мы часто говорим о тебе. Разве он тебе не рассказывал?
— Никогда. Он такой скрытный…
Фелиция смолкла; в ее мозгу, как молния, сверкнула догадка. Не слушая де Жери, который поздравлял ее с огромным успехом, она наклонилась к Алине и что-то сказала ей шепотом. Та покраснела, пыталась отрицать, смущенно улыбаясь, лепетала:
— Что это ты выдумала? В мои-то годы? Я ведь Бабуся…
Желая избежать насмешек подруги, она ваяла под руку отца.
Когда Фелиция посмотрела вслед молодым людям, удалявшимся ровным шагом, когда она поняла то, чего они сами еще не сознавали, — что они любят друг друга, она почувствовала, что все рушится вокруг нее. Ее мечта рухнула, разбилась на тысячу обломков, и она начала яростно топтать ее ногами… В конце концов он был совершенно прав, предпочтя ей Алину Жуайез. Разве порядочный человек решится взять в жены мадемуазель Рюис? Она-и очаг, семья? Какой вздор!.. Ты дочь распутницы, моя милая, и должна стать распутницей, если хочешь быть хоть чем-нибудь…
Было уже около четырех часов. Толпа, местами поредевшая, торопилась закончить осмотр. После толкотни перед лучшими произведениями нынешнего года, наглядевшись досыта, утомленные, наэлектризованные атмосферой, насыщенной искусством, посетители тянулись к выходу. Сноп лучей послеполуденного солнца падал на стеклянный купол, играл цветами радуги на посыпанных песком дорожках, освещал бронзу и мрамор статуй, оттеняя наготу прекрасного тела, уподобляя этот обширный музей саду, полному жизни и света. Фелиция, погруженная в свои печальные мысли, не заметила, что к ней приближался человек, величественный, элегантный, очаровательный среди почтительно расступавшейся публики, шепотом повторявшей его имя: «Перед ним Мара…».
— Что скажете, мадемуазель? Какой успех! Я только жалею об одном — о недобром значении, которое вы придумали вашему шедевру.
Увидев рядом с собой герцога, она затрепетала.
— Ах, да, его значение!.. — произнесла она и, взглянув на де Мора с безнадежной улыбкой, прислонившись к цоколю большой сладострастной статуи, возле которой они стояли, закрыв глаза, как закрывает их женщина, близкая к обмороку или готовая отдаться, прошептала тихо, совсем тихо: — Рабле солгал, как лгут все мужчины… На самом деле лисица уже едва дышит, она выбилась из сил, вот-вот готова упасть, и если борзая сделает еще одно усилие…
Де Мора вздрогнул и слегка побледнел, как будто вся кровь отхлынула у него к сердцу. Два тусклых огонька загорелись в глазах собеседников, несколько слов были ими произнесены еле слышно, затем герцог низко поклонился и отошел легкой, воздушной походкой, словно несомый богами.
В это мгновение на выставке был еще один столь же счастливый человек — Набоб. Сопровождаемый своими друзьями, он занимал, заполнял собою весь главный проход; он громко разговаривал, жестикулировал, до того упоенный успехом, что казался почти красавцем, словно, долго и простодушно любуясь своим скульптурным портретом, он заимствовал у него частицу той идеализации черт, которою скульптор смягчил вульгарность оригинала. Высоко закинутая голова, выступавшая из широкого полурасстегнутого воротника, вызывала противоречивые замечания относительно степени сходства между бюстом и его моделью. Имя Жансуле, уже повторенное счетчиками у избирательных урн, теперь повторялось самыми прелестными устами Парижа, голосами самых влиятельных людей. Всякий другой на месте Набоба смутился бы, если бы, проходя, услышал эти восклицания любопытных, не всегда доброжелательные. Но стоять на подмостках, красоваться на виду у всех было по душе этому человеку, становившемуся смелее под огнем направленных на него взглядов, подобно женщинам, которые бывают красивы и остроумны только в обществе и при каждом комплименте преображаются и расцветают.
Когда в нем радостное возбуждение утихло, когда ему казалось, что иссякает пьянящая его гордость, ему стоило только сказать себе: «Депутат! Я депутат!»-и снова победная чаша закипала пеной. Это означало снятие секвестра с его имущества, это было пробуждение после двухмесячного кошмарного сна, порыв мистраля, который разгонял все муки, все тревоги, даже тяжелую обиду, нанесенную ему в Сен-Романе, — воспоминание о ней до сих пор еще мучило его.
«Депутат!»