— Ну, другое дело. Значится, так. Я останусь здесь, и всё село останется. Вы пойдете через Песковатое, заберете довольствие, накормите коней и прямиком до Москвы. А, ну хабар еще. Хабар я туда перетащу тоже. Есть немного золота, оружие, лошадей всех отдам.
— На обратном пути хан захочет взять невольников. Как с этим?
— Невольников берите сколько надо. Все на войну спишем. Годиться?
— Годится. Тогда скажи своему Инышке, чтобы ехал до сакмы, там наши разъезды. Пусть всё передаст. Там много людей, кто по-русски понимает.
— Э, нет, Карача. Ехать до сакмы нужно тебе. Кто Инышке всерьез поверит? А ты как-никак племянник самого хана Джанибека.
— Мне время терять нельзя, понимаешь?
— А ты по-быстрому дунь туда и обратно. Мы тебя здесь пропустим. Ежели надо будет, и опять в степь на обратной дороге не воспрепятствуем. Сам-то подумай? Так ведь всем удобнее.
Карача нервно забормотал под нос по-татарски. Потом встрепенулся, бросил горящий взгляд на атамана.
— Ладно. Только прямо сейчас. Не мешкая. Я скажу, что идти нужно через Песковатое, там, дескать, нет никого, амбары полны. Но ты тогда перегони туда весь скот и отвези все оружие.
— Ну, по рукам, Карача?
— Хороший план. Мы не потеряем силы и время. Одним махом до Москвы.
— Да. Ты поедешь в Можайск, скажешь этому ротмистру про наш замысел. И тогда литвины смогут рассчитать время своего удара.
— Джанибек пойдет несколькими лавами. Все на какое-то время увязнут, осаждая крепости, а один поток, основной, пройдет через Песковатое и без потерь к означенному времени окажется под Можайском в глубоком тылу московитского войска. Потом часть пойдет на Москву, а другая ударит в спину воеводе Шеину. За это степь назовет меня героем и простит мне мою…
— Никак влюбился? — Кобелев перешел на совсем отеческий тон.
— О, и ты о моей свадьбе услышишь еще. Если живым будешь, конечно. — Карача готов был идти вприсядку, — Тогда по рукам, атаман.
— Инышка! — Кобелев встал из-за стола, широко шагнул и толкнул тяжелую низкую дверь.
— Здеся я, атаман.
— Караче — коня, да самого быстрого, шубу мою, и проводи до дальней сторожи.
— Ты че, бать? — Инышка выпученными глазами смотрел на атамана.
— Делай как велено. И давай казаков на круг собери.
— Про шубу хорошо, атаман, придумано. — Карача взял со стены плеть и наотмашь ударил по спине Инышку. — Вернусь, добавлю! В атаманской шубе мне быстрее поверят.
— Э, Карача, ты пока еще у меня в гостях. Рано расходиться решил. — Кобелев грозно вскинул брови.
Когда стук копыт двух боевых коней совсем стих за околицей, Кобелев вернулся в дом и, упав на колени, стал истово молиться. Где-то глубоко за грудиной нарастала темная, тяжелая тупая боль. После молитвы ему удалось ненадолго забыться липким и почти кромешным сном.
Инышка сопроводил Карачу до дальней сторожи. Тот вернулся через несколько часов. К вечеру того же дня оба были уже в Излегощи. Атаман снабдил татарина едой, поменял коня и отпустил на все четыре стороны на запад.
Глубоким вечером собрался казачий круг. В небольшой низине, примерно в шагах пятидесяти от Христорождественской церкви, горел костер. К такому костру по негласной традиции казаки шли, одевшись торжественно, а иногда даже празднично. В прыгающем свете костра блестели на камчатых и бархатных полукафтанах серебряные застежки и золотые турецкие пуговицы; мелькали темно-гвоздичные и лазоревые зипуны, опушенные гвоздичного цвета нашивкой; покачивались куньи шапки с бархатным верхом, мерзли ноги, обутые не по погоде в сафьяновые сапоги. Но сапоги не у всех. Больше половины довольствовались лаптями, валенками, поршнями. Некоторые, самодовольно подбоченясь, пришли в широких турецких поясах, с заткнутыми за них ножами и кинжалами. Не часто казаку пощеголять выпадает, вот и одевались во всё лучшее, но и уважение проявить к почтенному собранию через платье тоже не последнее дело. На двух лавках стояла ендова[5] тройного касильчатого меда. Черпак один на всех; то ходил по кругу, то пили вразнобой — в этом деле чужая голова не товарищ. В темнеющем небе громадой высилась церковь, как напоминание о том, что в небе есть кому приглядеть за делами на земле грешной.
На Тимофее Кобелеве — лазоревый зипун, поверх зипуна белая бурка, на голове черкесская папаха, на ногах боевые кожаные сапоги. Атаман с полчаса стоял в стороне, наблюдая за казаками. Ждал, пока наговорятся, шутками натешатся, меда выпьют до первой отрыжки. А там и кровушка взыграет, удаль проснется, глаза ратным огнем загорятся. Ждал, когда сами окликнут, спросят: зачем собрал?
— Ну, Тимофей Степанович, пора б тебя послухать! — крикнул, шамкая беззубым ртом, казак Гмыза.
— И то… давай, атаман. Не ровен час, ноги по плечи отморозим! — загудели казачьи глотки.
Кобелев понял: пора. А то и вправду еще час, и говорить уже не с кем будет. Он вышел на освещенное место:
— Вот что, казаки! Давненько мы со степью не бодались по-настоящему. В прошлом годе беда нас чудом каким-то миновала, а в этом уже, казачки, не отвертимся. У многих небось колбаса на стене заместо сабли?