— Еще как. Выбрось из головы, лучше выпей. — Полу-Ганимед, полугот, он вытащил бутылку из ведерка со льдом. Пробка с шумом вылетела и ударилась в переборку. За стенкой послышался недовольный женский голос. Они дружно засмеялись. — Пей давай, не мешкай. — Он протянул бокал, получил его обратно, осушил и опять наполнил. Глаза его сияли; бездны, через которые он сумел пройти, были забыты. — Давай устроим безумную ночь, — предложил он, ибо принадлежал к традиционному типу мужчин, которые, нарушив традицию раз, нарушают ее во всем без остатка, и в течение часа, или двух, для него не существовало ничего такого, что нельзя было бы произнести или совершить.
Тем временем второй, глубокий, наблюдал. Для него момент экстаза был сродни моменту прозрения, и его восторженный крик, когда они сблизились, зыбко перешел в страх. Страх миновал раньше, чем он сумел понять, что означает этот страх и о чем он предупреждает. Быть может, ни о чем. И все же благоразумнее наблюдать. Как в деле, так и в любви, желательны предосторожности. Надо застраховаться.
— Старик, а не выкурить ли нам нашу сигарету? — предложил он.
Это было установленным ритуалом, который убедительнее слов подтверждал, что они по-своему принадлежат друг другу. Лайонел изъявил согласие и раскурил одну, вложил ее между сумрачных губ, вытащил, взял губами, и так они курили ее попеременно, щека к щеке. Когда сигарета кончилась, Кокос отказался потушить окурок в пепельнице, но отправил его в текучие воды через иллюминатор, сопроводив жест невнятными словами. Он считал, что слова способны их защитить, хотя и не мог объяснить, каким образом и что это должны быть за слова.
— Я вдруг вспомнил… — сказал Лайонел, и запнулся. Он вспомнил, причем без всякой причины, о матери. Ему не хотелось говорить о ней в этот момент, о своей бедной маме, особенно после всей лжи, какую он на нее выплеснул.
— Так о чем тебе напомнила наша сигарета? О чем же? Я должен знать.
— Ни о чем.
Он растянулся на койке, и не было в его теле ни одного изъяна, если не считать шрама в паху.
— Кто это тебя?
— Один из твоих дальних родичей.
— Болит?
— Нет.
То был трофей маленькой войны в пустыне. Дротик туземца едва не лишил его мужского признака. Едва, но все же не лишил, и Кокос заявил, что это хорошая примета. Некий дервиш, святой человек, сказал ему однажды, будто то, что едва не уничтожило, впоследствии придает силу и может быть призвано в час мщения.
— Не вижу смысла в мщении, — промолвил Лайонел.
— О, Лайон, почему же нет, ведь мщение бывает столь сладостным!
Он покачал головой и потянулся за пижамой, даром султана. Приношения в те дни не прекращались. Его карточные долги улаживались через секретаря-парса. Если он в чем-то нуждался, или другу казалось, что ему это нужно, то или другое появлялось. Лайонел устал протестовать и начал принимать без разбору. Потом можно будет сплавить то, что негоже — например, немыслимое украшение, в котором невозможно показаться на люди. Впрочем, ему тоже хотелось делать подарки в ответ, ибо он был кем угодно, но не приживалом. И в позапрошлую ночь он совершил попытку, результат которой оказался сомнителен. «Мне кажется, я только принимаю, а сам ничего не дарю, — сказал он. — Есть у меня что-нибудь, чего тебе особенно хотелось бы? Буду рад, если да». Последовал ответ: «Да. Твоя расческа». «Расческа?» — а он был не склонен расставаться именно с этим предметом, потому что расческу ему подарила на совершеннолетие Изабель. Колебание Лайонела чуть не стало причиной слез, поэтому он был вынужден уступить. «Если тебе правда хочется, эта скромная расческа твоя, о чем речь? Но сначала я ее почищу». «Нет-нет, отдай так», — и расческа была фанатично вырвана у него из рук. Хваткой хищника. Странные эпизоды, подобные этому, случались время от времени, м-м-м-м — так он их называл, ибо они напоминали ему о странностях на том, другом корабле. Они никому не причиняли вреда, зачем волноваться? Наслаждайся, покуда можешь. Он расслабился на покое и позволил литься дождю подарков: викинг при дворе в Византии, испорченный, обожаемый и еще не наскучивший.
Это, вне всяких сомнений, и была жизнь. Он сидел на стуле, положив ноги на другой, и готовился к их обычному разговору, который мог оказаться длинным или коротким, но, вне всяких сомнений, был самой жизнью. Стоило Кокосу разговориться — это было чудо как хорошо. Ведь целый день он шнырял по кораблю, открывая людские слабости. Более того, он и его дружки были осведомлены о финансовых возможностях, не упоминавшихся в газетах Сити, и могли научить кого угодно, как разбогатеть, если этот кто-то соизволил бы выслушать. Более того, он был неискоренимым фантазером. Рассказывая нечто неприличное и скандальное, например, то, что удалось узнать о леди Мэннинг, — леди Мэннинг, собственной персоной пожаловавшей в каюту к судовому механику — он присочинил, что открытие это совершила летучая рыбка, которая на лету заглянула в иллюминатор механика. Он даже изображал выражение лица этой рыбки.