Не будем особенно распространяться о жертвах и заслугах казачества в военное время. Прискорбно, что, по странному стечению обстоятельств, в мирное время казак беспомощен и юридически, и экономически, темен и отстал, несмотря на то, что не обижен от природы способностями…
Есть что-то непонятно-влекущее, безотчетное, чарующее в чувстве родины. Как бы неприветливо ни взглянула на меня родная действительность, какими бы огорчениями ни преисполнилось мое сердце, — издали, с чужбины, как-то все в ней кажется мне краше и приветливей, чем оно есть на самом деле. Иногда, когда случайно приходится натолкнуться на сравнение, я даже ощущаю до некоторой степени эгоистическую гордость: мой сородич-казак, как бы он беден ни был, все-таки живет лучше русского мужика. Такой поразительной нищеты и забитости, какую на каждом шагу можно встретить в русской деревне, на Дону пока не найдешь. Казак не знал крепостной зависимости, сознание собственного достоинства еще не умерло в нем. Это-то сознание, хоть изредка проявляющееся, и привлекает к нему наиболее мое сердце…
И всякий раз, как за сизою рощею верб скрываются из глаз моих крытые соломой хатки моих станичников, и постепенно убегают из глаз и самая роща, и кресты на церкви, и гумна со скирдами за станицей, — сердце мое сжимается безотчетной грустью, — потому ли, что жаль расстаться с людьми родными, близкими моему сердцу, с дорогими, родными могилами, или еще почему-то, — не знаю…