Анна приехала на автобусе, но, не зная точного адреса, сошла не на той остановке и потом шла два часа, спрашивала крестьян, а те каждый раз указывали ей новое направление. В конце концов она худо-бедно дошла, босиком, потому что туфли остались в глине, у нас тут вокруг лессы, которые немало родят, но время от времени что-нибудь да затянут в себя. Она промокла, замерзла, губы такой синевы, как если бы помаду растереть по пеплу, она пыталась что-то сказать, но трудно было понять, на каком языке она говорит. Мы дали ей одеяло и чай, она пила маленькими глотками, поднимая при этом голову, как пьющий из лужи воробей. Мы согрели воду для ванны и простыни, что мало помогло: завернутая в них, она продолжала дрожать, я приложил ладонь к ее лбу и почувствовал снаружи жар, а внутри — холод, как будто на коже растянули изоляцию.
Не сразу удается локализовать сигнум, источник. Анна выглядела здоровой, когда через неделю разница температур пришла в норму. Мы брали ее в круг, чтобы выровнять токи, но ни один из них не был враждебным. Если бы она была калекой, если бы ее точил рак, склероз на каком-нибудь участке, тогда энергия сама искала бы пути. Нет — все указывало на то, что порчи нет. Даже первородный грех не давал свою нормальную картину. Трудней всего лечить тех, кого ничто не беспокоит.
В таких случаях лучше всего ждать и не навредить — известный девиз, в духе которого должны перестроиться все врачи. Вот мы и ждали, предаваясь ежедневным медитациям. Как увидеть знак на расстоянии? Как вздохнуть — всем собою, целиком? Как не замкнуться? Что сделать на обед из листьев и ростков? Анна не включалась, хоть и сиживала в кругу, ела, молчала, а взгляд ее, оторвавшись от глаз, блуждал по стенам.
Мы терпеливо ждали, стараясь не потревожить ее слишком рано. К сожалению, состояние ухудшалось и Анна самопроизвольно удалялась вместо того, чтобы, объединив волю со всеми, приближаться. Ночью я встал и всмотрелся в спящую. Я заметил узкий спектр, появляющийся только тогда, когда на нее падал фиолетовый свет луны. В течение последующих недель мы проделали эпохальную работу, как стахановцы. Я сам вел сеансы, Анна говорила, и с каждым словом становилось яснее, что она освобождается, что камень у нее с души сваливается. Жаль, что не зафиксировали на пленке, которую потом можно было бы раструбить как победный клич на войне, и победительницей оказывалась Анна. В побежденных же — отец, прижимавший ребенка к себе как любовницу, и мать, никогда ребенка не обнимавшая, даже когда застегивала блузку сзади на крючок. А еще — братья, доводившие ее до плача, не голова у них на плечах, а кочан капусты. Учитель, стальным перышком разодравший слою, записанное слитно, как корень. Ксендз, объединивший в один грех два поступка, каждый из которых вполне можно было бы представить и как доброе дело. Первый поклонник, такой напряженный, будто аршин проглотил, а в том единственном месте, где надо быть напряженным, вялый, как лоза.
Можно жить, существовать годами, переваривать, усваивать; вот ревень, он тоже обновляется каждый год и даже еще больше становится, и рвы зарастают травой, хоть никто ее не сеет. Анна так жила, а в доказательство, что пока жива, дышала на зеркальце, и оно покрывалось испариной, и чем холоднее было, тем более обильной была испарина. Она садилась со всеми к завтраку и мазала масло с той же самой пачки, заваривала чай, крепкий, аж бурый. Стирала порошком с энзимами, потом растягивала с другими простыни, напряжение создавалось между одной рукой и другой. «Все в порядке», — отвечала она на акустический вопрос, задаваемый глухими. «Ухожу», — сообщала она, когда уходила. Она все перепробовала: и езду на трамвае в толкучке, и стояние в напирающих очередях, коллективные игры, в которых есть близкий контакт, танцы. В организацию записалась, казначей принимал от нее взносы, но вместо того, чтобы складывать, отнимал. На какое-то время ее увлекло движение за оазисы, оно представилось ей спасеньем для живущих в пустыне. Отшельница среди братства, она ходила, пела, играла. А потом снова оказывалась одна, и торчал гвоздь, который другим, к сожалению, не мешал. Не пригрел ее и католицизм, в котором актом наивысшего одиночества являлось причастие. Не объединяли ее с остальными и библейские проповеди.