Борис обернулся на шум и не поверил своим глазам: в дверях стояла она. Она была, как всегда, в форме, шикарная и умопомрачительная, «лучшая из женщин», его Татьяна. Семь дней дорожных мытарств ничуть не изменили ее.
— Родной мой, как же это? — спросила Таня и кинулась на колени к его изголовью.
Она плакала, а он жадно всматривался в ее лицо и гладил по щеке своей слабой рукой.
— Что же мы с тобой наделали? — говорила она, прижимаясь мокрым лицом к его небритой щеке. — Нет, нет, теперь я от тебя никуда не уеду. Гони меня прочь, ругай, я не покину тебя. Я остаюсь здесь, с тобой!
— Не надо, Танюш, успокойся, все обошлось.
Он узнавал и не узнавал ее. Она почти не изменилась после родов, точнее, переменилась в лучшую сторону. Что-то было новое в выражении лица и глаз. В них поселились покой и уверенность, которых ей так недоставало без него. Уже не было прежней робкой девочки, которую так легко могли обидеть, — была женщина, сильная, уверенная, готовая за себя постоять. Поездка в Париж была первой ее командировкой после довольно продолжительного декретного отпуска.
Роды оказались сложными, они едва не стоили Тане жизни, да и девочка долгое время была слабенькой и болезненной. Ингой — так назвали они дочку — занимались две бабки, ревниво деля между собой право заботиться о внучке.
Таня сразу выложила из сумочки кипу Ингиных фотографий. Фотографии были цветные. Инга голышом фигурировала на них в разных позах. Это был маленький востроглазенький несмышленыш в окружении своего игрушечного зверья и бабок. Деды были за кадром, видно, бабки не подпускали их к «дитю» на пушечный выстрел.
Борис перебирал фотографии, и в нем заново рождалось незнакомое до этой минуты, сладостное и трепетное чувство. И ему вдруг сделалось не по себе: как могло случиться, что там, на дороге, в грязи и боли, он ни разу даже не вспомнил о дочке! Это было странным и непонятным. Неужели Таня, его жена, его единственная возлюбленная, мать его ребенка, заслонила от него все на свете? Ему было хорошо и страшно от этой мысли. Теперь она была рядом, близкая и недосягаемая, как мечта. Он поднял слабую руку и прикоснулся к ее лицу. Она плакала, «лучшая из женщин», святая мадонна с глазами ребенка…
Как только Таня Логунова в сопровождении Валеры Заварушкина появилась в больнице, все мужское население поселка пришло в большое волнение и взяло в круговую осаду хозяйство местного эскулапа. Здесь постоянно дежурило, сменяя друг друга, десятка полтора парней, свободных от работы. Заглядывали сюда и рыбаки с промысловых судов, стоящих у пирса под разгрузкой или завернувших в бухту по каким-либо своим делам, прослышавшие про приехавшую из Москвы диву.
Появились около больницы и девушки. Они сидели в сторонке от ребят, отдельной группкой, и с безучастным видом вели свои разговоры, будто ничто здесь их лично не касалось.
Ребята караулили Таню, местные сабинянки — своих парней.
Все это Заварушкину порядком надоело. Он решительно выходил на крыльцо и, точно с трибуны симпозиума, громко говорил:
— Братцы, кончайте этот концерт, расходитесь! Неудобно! Это жена героического нашего товарища лейтенанта Бори Логунова.
— Валера, да мы ничего плохого, — отвечали ему. — Мы просто посмотреть. Лично я никогда таких не видел. Один только раз в журнале, да и то в иностранном.
— Девчонки, а вы? — спрашивал Валера у местных ревнивых красавиц.