И вот под этим низким небом текут в океан, называя своими именами и размечая тундру на ленскую, янскую, индигирскую и колымскую, сибирские реки, безлесые в этих местах и бескрасые, собирающие мутную тундровую воду. Между ними сотни и сотни верст (к сендухе как-то не ложится измерение в километрах), густо иззаплаченных озерами, большими и малыми лайдами (высыхающие озера), лывинами и висками (протоки). Земля там – калтус, веретье да едома с падушками. Слова все русские, но русские-то больше всего ныне и приходится объяснять: калтус – мокрая луговина, веретье – место повыше и посуше, едома – гора, ну а падушки меж ними зовутся разлогом. Кто живал в деревне, кто застал вживе русский язык, не просеянный еще сквозь теле – и радиосито, тому эти слова переводить не надо.
И до чего же красива тундра летом! Зимой иное дело, зимой она в изнуряюще белом снегу, в тяжелом и бесстрастном однообразии, в котором и возвышения, веретье с едомой кажутся лишь наметами. Зимой красота переходит в небо, яркое и яростное от звезд, да еще если в сполохах северного сияния. Но летом… Невелико здесь лето – в мае еще лежит снег, а под буграми и до нового долежит, к середине июня раскрываются ото льда реки, а уж в августе опять выснежит – совсем оно коротко, и не дано ему тут расцветать садами да дубравами, весь древостой – карликовая, с хороший брусничник, березка да тальник, все убывающий и убывающий к океану до безростого выклюнка. Среди мхов белоцветом накапана куропаточья трава да валерьяна, много пушицы, сравнимой с одуванчиком, только липкой и в лохматых головках мятой; краснеет морошка. И мхи, мхи, мхи. Где посуше – ягель, в низинах – чистая ковровость зеленых молодых мхов. Сверху эта правильная пятнистость смотрится панцирем огромной черепахи, внизу не до сравнений, только смотри, чтоб не угодить в воду.
Чем ближе к океану, озер и лайд все больше и больше. На твердом белеют сброшенные оленьи рога, всюду нагромождения плавника, вынесенного реками и наваленного на берега леса, лежащего годами и десятилетиями; его навалы – как оборонительные от океана в несколько линий сооружения. Судя по плавнику, берег наступает, мало-помалу подвигает океан. Подле озер колонии лебедей, красиво и важно вышагивающих парами, много гусей, хотя местные жители и наблюдают, что в последние годы их заметно поменьшело.
На границе моря и земли – огромные черные отмели. Границы как таковой и нет, то ли вода, то ли земля, то ли перемешаны они в вязкую няшу вместе. И вообще вода, земля, небо, берег, суша, время, расстояние, человек существуют здесь в особых понятиях. Вода и земля без конца спорят, чему чем быть, время отмахивает свои меры не крупицами, как везде, а крупно – полярным днем и полярной ночью. Ветер задувает так: если через два дня не прекратится, значит, на неделю. Мерой расстояния до недавних пор было или поморское «днище» – то, что проплывали на веслах за день, или якутское «кес» – то, что проезжали на собаках примерно за час. Мерой расстояния была мера времени, а мерой времени – какое-нибудь привычное действие. Говорили: проехал – чайнику вскипеть. И сразу становилось понятным, сколько за «чайник на костре» можно проехать, никаких уточнений не требовалось.
В этих условиях смешивающихся понятий и величин и человек должен был представлять из себя что-то особое. Не по нравственной шкале, об этом отдельный разговор, не по воззрениям и занятиям, а как бы – по физическому содержанию. Ему ничего не оставалось, как впустить в себя тундру в той же мере, как земля здесь впустила воду. Он не только поился-кормился тундрой, жил в ней, поклонялся и подчинялся ее уставу, но содержал ее в себе как характер, вместе с зимней оцепенелостью, буранами и стужей и летней порывистостью и приветностью. Сколько знаю я, мало кто из уезжавших в другие края приживался там. И через пять, и через семь, и через десять лет, не смогши перестроить себя, переиначить свою природу, возвращался: его внутренний ритм не совпадал с внешним, приводил к опасному разнобою и расстройству. Я говорю сейчас о русских тундровиках, а уж что говорить об юкагирах или чукчах, родных детях этой земли. Предел выживаемости и скорби (у польского ссыльного В. Серошевского книга рассказов так и называется – «Предел скорби») стал обетованной землей. Тут есть над чем поразмыслить, когда мы говорим о родине и пытаемся объяснить это понятие.