На Васильевском острове моросил дождь. Я остановился у дома, где жил старый палач. В окне горела желтая лампа, шевелилась прозрачная занавеска: темный призрачный человек медленно двигался в комнатном полумраке. К тому времени я уже изучил архивы НКВД и написал биографии одиннадцати палачей. Но магическое число Светония не давало мне покоя. Тот, за занавеской, должен был стать двенадцатым. Мне давно хотелось познакомиться с ним: я мечтал записать его исповедь.
Я знал о нем немного. Его отец был дворником – подметал двор на Гороховой, где размещалась Чрезвычайка. Сын стал чекистом. На допросах любил сунуть арестанту за шиворот жука или таракана. Тварь бегала по спине и вызывала гробовой ужас. Так в могиле по бесчувственному телу ползают черви. А профессора Долголенко он просто убил: тот отказывался клеветать на философа Вернадского. Вернадский до революции был членом ЦК кадетской партии. В 1937 году кадеты подлежали уничтожению. Вернадский – тоже. Долголенко этого не понимал. Тогда с профессора сняли штаны и распростерли ниц. Палач захлестал резиновой дубинкой по ягодицам. Ягодицы превращались в месиво. Старик кричал, кричал, кричал. Потом попытался вырваться: вскочил, но, сраженный ударом, упал у двери и раскровянил лоб о косяк…
Палач открыл дверь сам. Его руки чуть-чуть дрожали: усыпанные темными старческими пятнышками, они были воскового цвета. А где же кровь? Крови на них не было. Он предложил мне пройти в комнату. В комнате все так же горела желтая лампа, от сквозняка шевелилась прозрачная занавеска. Я оглянулся: моя тень скользнула по потолку и пересеклась с тенью хозяина. Наши взгляды встретились.
– Я хочу записать ваши воспоминания, – сказал я и, запнувшись, добавил: – о войне…
Мне показалось, что тайная усмешка пробежала по его губам. Старый палач мгновенно понял, зачем я пришел. Он достал с полки три книги, протянул их мне:
– Здесь уже все написано. Не читали? Возьмите.
Я стал перелистывать пожелтевшие страницы: 1942 год… белорусские леса… партизанский отряд… под откосами двадцать вражеских эшелонов… карательная операция фашистов… окруженные партизаны на окраине пылающего леса… отчаянный прорыв сквозь цепи противника… нападение на немецкий штаб… захват оперативных карт и трофейного оружия… орден Красной Звезды на груди героя…
Герой сидел в креслице, о чем-то думал. Я осторожно кашлянул, напоминая о себе.
– Записывайте!
Он, видимо, на что-то уже решился. Затаив дыхание, я включил магнитофон:
«Поздней осенью 1932 года ленинградские чекисты переезжали из здания на Гороховой улице в Большой дом на Литейном. Помню, что после этого переезда Гороховую народ сразу стал называть улицей Свободы. В дни переезда над улицей летал черный снег – жгли документы и ненужные бумаги. Огромный дымный шлейф стелился чуть ли не до Литейного. В связи с переездом в Красном зале выступал Сергей Миронович Киров. Он, вообще, был умелец выражаться красиво. Киров говорил, что ГПУ – это боевой отряд, на который опирается партия, это отряд, стоящий на защите интересов народа. “Мы, – говорил Киров, – ценим ГПУ и пополняем его ряды лучшими членами партии”.
С центрального входа в здание входили только начальники и приезжие гости. Рядовой состав шел с боковых дверей. Услугами поликлиники ГПУ пользовались: Киров, второй секретарь обкома Чудов, председатель исполкома Кодацкий. Они все ходили через центральный парадный вход. Рабочий день у нас начинался в разное время по-разному. До 1937 года начинали в ю утра и работали до 5 вечера. Затем шли на встречи с агентурой.
В 1937 году начинали в ю утра и работали до 5–6 утра. Спали тут же – кто на диване, кто где. Иногда шли спать домой. Был страшный шалтай-болтай. В 1939 году при Гоглидзе упорядочили это дело. Начинали в ю утра и работали до 5 вечера. Затем шел законный перерыв до 8. И с 8 вечера работали, как тогда говорили, “до потери сознательности”, то есть до 2–3 часов ночи.
Когда в 1937 году началась массовая операция, я долгое время не верил, что следователи занимаются рукоприкладством.
Впервые слова “а ты влепи ему!” я услышал от Болотина. Болотин – питух, пьяница, его жена – тоже. Дочка пошла по рукам. Семья распалась. А потом и он погорел – сел в тюрьму.
Так вот, когда я услышал эти слова от Болотина, мне это показалось диким. Но я вынужден был это воспринимать как действительность: Болотин-то – начальник. Тем более что это было подтверждено ссылкой на Сталина: почему, мол, наших людей бьют за границей, а мы врагов не можем. Эту сталинскую фразу Болотин принес в отдел.