— Я мог бы, наверное, возразить в том смысле, что никто не знает будущего и важно лишь то, что есть сейчас, — устало проговорил он. — Только на основе существующего в данный момент, на основе уже сделанного и достигнутого имеет смысл выносить оценки. Но я и сам понимаю, насколько это уязвимая позиция. Я был бы рад… возможно, даже счастлив поговорить с вами на эту тему в спокойной обстановке, у камина, в креслах, с бокалом доброго рейнвейна в руке… Не думая о войне. Но сейчас у меня отчего-то нет сил длить этот спор. Просто нет сил. Я знаю одно. Одно, — повторил он и запнулся. Оторвал наконец взгляд от несчастного коржика и вскинул на меня запавшие, больные глаза. — Если англосаксы раздавят нас поодиночке, они потом уж точно убедят весь мир навсегда, будто мы с вами — из одного адского инкубатора. И уж они-то любого первого встречного наверняка будут полагать априорно полноценным — но только потому, что к этому времени сделают любого неполноценным. Чтоб не был озабочен никакими Эверестами, ни национальными, ни интернациональными, но мечтал лишь первым ворваться в торговый центр в день распродажи. Подумайте об этом, когда будете решать, с кем вам более по дороге хотя бы до первого перекрестка.
— Хорошо, граф, — медленно сказал я после паузы. — Подумаю. И еще раз спасибо вам. Надеюсь, раньше или позже нам представится случай посидеть у камина в Германии. Или, скажем, у речки на зорьке в России. Там вам понравится еще больше, чем в этой блинной. Русские комары — такие интернационалисты!
Он озадаченно сдвинул брови, а потом понял, что это шутка, и мы оба улыбнулись. Уж конечно, комару что ариец, что недочеловек… Он ведь даже коммуниста от нациста отличить не в состоянии.
— Вот там и доспорим, — добавил я.
— Это было бы прекрасно. Пойдемте?
— Пойдемте.
Мы вышли из блинной под слепящее майское солнце, на размякший тротуар. Лысина посла засверкала. Мягкая и глуховатая тишина блинной, рокочущая приглушенными беседами у столиков, позвякивающая и почавкивающая, сменилась звонким простором весеннего ветра и задора репродукторов.
— Можете не провожать меня к посольству, — сказал Шуленбург. — Я бы хотел пройтись один и подумать. Да и с точки зрения… — он выразительно повел взглядом по сторонам.
— Мне тоже есть о чем подумать, — ответил я, кивнув.
Несколько мгновений мы неловко потоптались один напротив другого; потом как-то одновременно потянули друг другу руки и, с облегчением обнаружив ответный порыв, обменялись крепким, долгим рукопожатием.
— Берегите себя, — сказал я.
Он ответил:
— Того и вам желаю.
И мы разошлись.
Нам больше не привелось увидеться ни в Германии, ни в России; мы увиделись совсем в другом месте.
А в сорок четвертом — вряд ли я скажу то, чего кто-то не знает, но не напомнить не имею права — Шуленбург принял участие в заговоре против Гитлера и был в ноябре казнен.
Не ржавеет
Когда я вошел, она безразлично скользнула по мне взглядом и не узнала. Я не вписывался в ее мир, не сочетался с ним; мне было здесь не место.
Смутно ощутив неладное, она вернулась глазами. Не приближаясь, я улыбнулся ей и приветственно помахал. Ее взгляд шарахнулся от моего, точно напоролся на что-то колкое. Она торопливо вернулась к делу: отпустила уже оставившему на прилавке деньги старику с клюкой пузырек слабительного, украшенный фонтанчиком притиснутого резинкой к горлышку рецептурного листка, что-то заботливо старику пояснила вполголоса и лишь тогда, повернувшись в глубину аптеки, громко позвала:
— Ильнара! Ильнарочка! Подмени на пять минут!
Выйдя из-за стойки, Аня подошла ко мне.
— Надо поговорить, — сказал я.
— Идем.
В ее голосе не было ни приветливости, ни тепла.
Коротким коридором, освещенным единственной лампой в железной сетке, загроможденным пустыми коробками, мы вышли во внутренний двор — скорее, пятачок, покрытый крошащимся асфальтом. У слепой стены напротив тяжело кисли два помойных бака; из них, точно комковатое адское тесто, пер душный хлам. Прямо у выхода тихо мучился, размахивая ветвями на ветру, выросший из трещины в асфальте куст сирени, отцветший и потому словно обожженный. Под ним тянула исчирканную узкую спину скамья. У ножки ее, полная окурков, доживала свой век мятая ржавая кастрюля с отломанной ручкой. По-хозяйски роились матерые мухи.
— Садись, — сказала Аня и сама резко опустилась на скамейку. Достала из кармана белого халата пачку папирос, выщелкнула одну. Подождала, видимо, уверенная, что я должен дать ей огня. Я сел рядом и развел руками.
— Не курю, — сказал я, — и нет ни спичек, ни зажигалки.
Ее лицо презрительно дрогнуло: мол, даже спичек у тебя нет. Она достала спички, размашисто и умело, в горсть, чиркнула и закурила. Выдохнула облако дыма. Его тут же сорвало ветром.
— Что? — спросила она.
— Пришел сказать, что я все сделал. Насколько сумел. Вчера мне сообщили, что твоего Шпица перевели на поселение. Это значит, его можно навестить.
Я вынул листок бумаги, где аккуратно и разборчиво, во всех подробностях загодя расписал, когда и как двигаться, какие документы иметь и какие вещи можно захватить. Протянул ей.
— Вот.