Мы неторопливо двинулись к Успенскому собору, и я будто собственным телом почувствовал, с каким облегчением наконец-то позволил себе расслабиться одеревеневший на ледяном ветру красноармеец. Вот сейчас для очистки совести оглянется украдкой, зажмет пальцем одну ноздрю и ударит соплей об землю. Потом сменит руку, зажмет другую ноздрю… Только бы винтовку не выронил, бедняга.
Теперь ветер бодал нас сзади и ощутимо драил нам вьюгой спины.
— Ты ведь через Варшаву ехал?
— Да.
— Что паны?
— Много чего. Что тебя интересует?
— Ну, наверное, то же, что и тебя. Пойдут они вместе с Гитлером против нас? Или по-прежнему кобенятся и не могут даже тут определиться?
— С учетом того, что еще пару месяцев назад они были с немцами вась-вась, а теперь — уже в раздумьях, я думаю, отработают назад. От душевного единения с Адиком они уже отсосали максимум возможного. И начинают это осознавать. Украину фюрер им не отдаст, самому нужна. А когда до фюрера дойдет, что шляхтичи его кидают, он взбесится реально. Если тебя интересует мой прогноз…
— Не набивай себе цену, не кокетничай. Я ведь уже спросил. Чего еще надо?
— Ладно, Коба, не кипятись. Думаю, сейчас паны постараются этак незаметно и невесомо, на пуантах, перебежать под крылышко демократий. С расчетом получить все, что им обещает Гитлер, а то и побольше, но при том без усилий и риска. Гитлер нападает на нас через Прибалтику, вязнет тут, год-два мы воюем на обоюдное истощение, а потом, все в шоколаде, вступают англичане с французами. Добивают Гитлера в спину, и то, что он успел оттяпать у нас, достается им. Как освободителям одновременно и от нацистов, и от большевиков. И освободители потом отдают это панам за их красивые глаза и антисоветские вопли. Может, паны под конец и войсками поучаствуют, в обозе у демократов. Чтоб хоть разок крикнуть «Хэндэ хох!» и за этот героизм уж наверняка получить все до Волги. Вот такие в Варшаве, я полагаю, девичьи грезы.
Снегопад усиливался. Сумеречно-золотые купола собора, летящие сквозь полосатый ветер, вырастали над нами все выше.
— Похоже на правду, — сказал Коба. Помолчал. — Ах, упустили мы шанс.
Обида на неудачу в польской войне сидела в нем куда глубже и ядовитей, чем он обычно показывал на людях. А сейчас, от этих новостей его, похоже, опять торкнуло. Потому что он вдруг с болью проговорил:
— Ну кто ж мог знать, что поляки наши шифровки читают, как свою газету!
Это была правда. Группа Яна Ковалевского проявила себя тогда блистательно, а мы — как полные растяпы. Польский генштаб получал директивы Троцкого раньше наших собственных командармов.
— Прошлого не воротишь, — сказал я. — Всякая революция чревата депрофессионализацией. Это один из ее главных недостатков. Пока кадры нарастут, пока наладишь собственных спецов, да чтобы были на уровне требований времени — а оно, пока мы в революциях друг друга мутузим, на месте тоже ведь не стоит… Помнишь, как мы хихикали, повторяя одну из любимых обличительных присказок Георгий-Валентиныча: умные нам не надобны, надобны верные. Вот, мол, какой косный и бездарный царский режим! Умных отвергает, на бездарных только и полагается, лишь бы верны были… Но ведь именно всякая революция в стократной мере просто обречена на это!
— Георгий твой Валентиныч… — непонятно пробурчал Коба. Что-то, наверное, хотел сказать про Плеханова нелестное. Но, зная меня, не стал. Помедлил немного, потом повел рукой в сторону собора: — Идеологи мои и это тоже все взорвать хотели. Я не дал.
— А почему? — с неподдельным любопытством спросил я.
Он вдруг смущенно усмехнулся и ответил по-честному:
— А черт его знает. Наверное, на всякий случай.
Я ткнул пальцем в рябое от снежного лёта небо:
— Надеешься, там плюсик поставят?
Он вместо ответа безнадежно втянул воздух носом. В носу мокро забулькало.
— Ну и что нам с панами делать?
— Пока ждать, я думаю. Ничего еще не определилось. Понятно, что сами по себе они способны исключительно на гадости, а на что-то доброе их могут подвигнуть только Чемберлен с Даладье. С этими и надо работать. Хотя уже муторно.
— То есть Литвинову с его коллективной безопасностью по-прежнему карт-бланш.
— Угу. И любой ценой заткнуть прибалтийский коридор.
— Как легко вы, чистоплюи-моралисты, словами бросаетесь, — с невеселой иронией отметил он. — Любой ценой… А когда старый Коба сделает, тут-то вой и пойдет: дорого!
Стало неловко. Я сказал:
— Прости.
Мы пошли вокруг собора. Некоторое время молчали, дыша снежной пылью.
Он покосился на меня.
— Как твоя?
Почему-то я сразу понял, о чем он. Мы давно уже понимали друг друга с полуслова. Иногда мне приходило в голову, что именно это и может оказаться для меня самым опасным.
— Ничего пока, — сказал я. — Только спрашивает, спасем ли мы Польшу.
Он сокрушенно покачал головой. Смахнул каплю. Потом сказал:
— А вот если бы Тухачонок не облажался тогда на Днепре, была бы она у тебя сейчас не гордая полячка, а добродушная, хлебосольная украинка.
— Может быть. Хотя не все так просто.
Да, может быть.
Да, не все так просто.