«Евреи (в оригинале написано, в целях конспирации, «мексиканцы») загордились. Не удосужатся снять шляпу при встрече, а вступают в разговоры, обращаются с просьбами… В своих комнатах царапаются между собой… Но какие это разные люди!.. Есть среди них характеры благородные, тихо терпящие и скучающие по семьям, вроде Н., но есть типы отвратительные, как подлец и наушник З. Есть Абраша, одновременно «похожий» на Ганди и на Троцкого… Есть болтливый 73-летний берлинский старикашка, не желающий умереть «преждевременно»: «Хочу видеть, как и чем все это кончится!..» Или певец с нежным голосом, исходящий в тоске… Другой певец — бас и адвокат Одновременно, опустившийся и телесно и душевно, но милый, глубокий и образованный… Вот — изящный «ходатай по делам», знаменитый в прошлом тем, что ходил по улицам с выращенной им львицей на цепочке… Тут же — сынок музыканта, милый, наивный подросток — рисовальщик. Когда умирал в лагере его отец, он сделал с него ряд рисунков вместо фотографий: «Отец за сутки до смерти», «отец в агонии», «отец умер»… Рисунки неплохи, он их охотно показывает… Вот очень опустившийся, расхаживающий в опорках доктор Гейдельбергского университета, прозванный Грачом: он, по его словам, охотно остался бы в замке на долгие годы, если бы только ему дали комнату и книги… Маньяк больной, воровавший хлеб… Богатый варшавский адвокат, потерявший жену и любимого сына и не могущий забыть о великолепии своей квартиры… Зрячий и важничающий «слепой»… Хилый, кривоногий, лысый и косой поэт — эрудит и мистик, зараженный, однако, жгучей ненавистью к своим гонителям… Бывший профессор университета, запущенный, неопрятный, потерявший облик культурного человека, с неизменно светящейся под носом каплей… Старик импресарио своей собственной жены, выдающейся венской певицы… Родня миллионера-арендатора в Польше, изнеженный и боящийся болезней тип, весь в чирьях… Бывший полпредский счетовод, отрастивший седую бороду в качестве защитного символа… А все вместе — глубоко несчастные, жалкие люди!..»
О двух лицах из состава населения еврейских комнат хочется мне вспомнить особо. О Ярове я уже говорил. Теперь расскажу коротко о профессоре Вейнберге и о литераторе Леопольде Михайловиче Рейсфельде.
Жалкое и любопытное явление представлял собою 60-летний старик профессор Вейнберг, маленький, сморщенный, неопрятный, небритый, со струпьями на глазах, окруженных красными веками, одетый в короткую рваную, грязную бельгийскую шинелку и в деревянные, лагерного изделия башмаки на слабых, больных ногах. Когда-то он учился в хедере, экстерном сдал экзамены на аттестат зрелости, окончил Берлинский университет и сначала состоял доцентом в Гисенском университете, а потом был назначен профессором и ректором высшей еврейской теологической школы в Берлине, готовившей образованных раввинов. Вейнберг считал себя учеником неокантианца Эрмана Когена, которого знал лично и которым восхищался как «величайшим философом Германии». Как и почему он стал советским гражданином, не могу сказать. Если и спрашивал об этом Вейнберга, то забыл. По-русски он говорил прилично, но небезукоризненно.
В лагере к жалкому, замкнутому и нелюдимому старику относились как к посмешищу, и когда, бывало, он утром, опаздывая на аппель, спешил, урод уродом, на свое место, из построившейся уже длинной двойной шеренги интернированных раздавались громкие смешки и острые словечки по его адресу. Старик, по-видимому, этого не замечал: или ему изменял слух, или он был слишком умен, чтобы реагировать на насмешки.
Между тем это был единственный человек в лагере, с которым можно было говорить на философские темы. Несколько раз, гуляя с Вейнбергом по огромному двору замка, мы обсуждали с ним эти темы. Я изложил ему свои сомнения в истинности духовно-монистического мировоззрения Л. Н. Толстого. Вейнберг с величайшим уважением относился к Толстому, но его взгляд на взаимоотношения духовного и телесного начала в человеке был вполне своеобразен. Для меня были ценны рассуждения Вейнберга об отношении иудаизма к проблеме духа и тела.