Раньше и в смысле питания, и в смысле общего режима было, по рассказам капитанов и пражских знакомых, еще хуже. Во главе лагеря до весны 1943 года стоял некий полковник Старк, фанатичный и жестокий старик, любивший выстраивать интернированных «во фронт» или в каре и осыпать их оскорблениями и угрозами. Он, как и большинство других немцев, отказывался признавать какие бы то ни было особые права за русскими гражданскими интернированными, не бывшими даже военнопленными. При Старке интернированные подвергались жестоким побоям или заключению на срок до 15 суток в холодном, никогда не отапливавшемся карцере, или — тому и другому вместе (как это случилось с моряком-радистом С.). Заключенным в карцер давали только хлеб и воду, а через день — суп. Но и питание оставшихся «на свободе» (в границах лагеря) интернированных было мизерное. Картофельный суп и 250 граммов картофеля выдавались только дважды в неделю, в остальные же дни интернированные питались кормовой брюквой. Вечером подбрасывались небольшие кусочки колбасы, сыра или маргарина.
В результате начался форменный голод. Люди искали, чем бы поживиться помимо скудного казенного рациона: подбирали и ели картофельную шелуху, разные травы, перезрелую крапиву, улиток, выбирали очистки из помойной ямы (за что их били). Ловили и поедали забредших в крепость кошек. Мне показывали на одного самодовольного калеку француза (он стал советским гражданином случайно, собираясь лечиться в СССР), который поймал, зарезал и съел чуть ли не трех кошек… Одну, четвертую, кошку съел он уже при мне. Был такой белый жирный кот с серыми пятнами, который часто приходил из канцелярии к нам на аппель и ласкался к ногам выстроенных в длинные шеренги интернированных. Циник француз не пощадил и этого красавца кота. Мало того, зарезав и съев кота, вздел его голову на палец и, выходя на аппель, с хохотом повертывал ее в разные стороны… В этом было уже что-то ненормальное.
Худели и пухли от голода. Двигались по замку как тени. Падали на лестницах и на аппелях. Променивали содержавшимся одно время в крепости голландцам, получавшим с родины продовольственные посылки, белье, одежду, обувь за ничтожное количество хлеба, колбасы или сыра. Не было интернированного, который бы не страдал от фурункулов как следствия систематического недоедания. Стали учащаться и развиваться заболевания туберкулезом. Целый ряд лиц сгорел от скоротечной чахотки, как, например, чешский композитор и пианист Шульгоф, приглашенный как раз незадолго до начала войны в состав преподавателей Московской консерватории и успевший выхлопотать для себя и для подростка сына советские паспорта (сына, Петю Шульгофа, я застал в лагере), или как литератор и журналист Гурьян, переводчик с чешского языка на русский известной книги Гашека о бравом солдате Швейке.
Умерших и тогда, да и теперь, при мне, зашивали в мешок, клали в один-единственный общий гроб, отвозили на мусорной тележке за город, вываливали в яму и зарывали без всяких церемоний и проводов в болотистой местности, отводившейся ранее городом для закапывания павшего от эпизоотий скота и собак. Гроб возвращался в замок и ожидал «следующего» кандидата на столь упрощенные похороны. Я видел советское кладбище, отпросившись как-то с Петей Шульгофом и другими вырвать крапиву и подровнять траву на могилах. Нога вязла в болотистой почве.
Немецкий врач навещал изредка лагерь, ухитрялся принимать пятерых больных в течение одной минуты и ставил диагноз «на глаз», не прикасаясь к больному и не подвергая его обследованию. Нужных медикаментов не хватало или не было вовсе. Недосмотр со стороны врача или опаздывание медицинского вмешательства часто бывали причиной преждевременной смерти интернированных. Такой была при мне смерть очень молодого и образованного человека, сына советского дипломата 30-летнего А. Н. Смирнова, погибшего от дифтерита. Помню, как я с группой интернированных смотрел сквозь проволочные заграждения, в два ряда окружавшие лагерь в пределах стен крепости, как двое товарищей грузили дощатый некрашеный гроб с телом Смирнова на мусорную тележку…
Несколько случаев смерти от воспаления легких вызваны были… мытьем в «бане» — холодной комнате с разбитыми стеклами в окне, невероятными сквозняками и каменным полом. Та же «баня» служила нам и прачечной.