Нью–йоркские часто «аплодируют какой‑то козявке незначительности». Бывшие и небывшие актрисы, певцы, прыгуны, спортсмены комментируют мировые события с видом знатоков, почти как наши буровики, которые иногда высказывали свои полуграмотные, доморощенные идеи перемены миропорядка. И хотя любой встречный поперечный в Нью–Йорке быстро и чётко говорит в микрофон — слова отскакивают от языка, но большей частью это — эхо, какие‑то отражения. Не представить что бы наговорили наши буровики, если бы их пригласили к микрофону?! Наверно, ничего не могли бы сказать — по причине страха и стыда — речь привыкли пересыпать матерными словами, а говорить их нельзя, без них же лексикона не хватает, феню, жаргон не все понимают. Почему‑то не только буровиков, а многих, говорящих на гибком русском языке, охватывает паника перед микрофоном. И разговор бесконечно уснащается разными вводными «лишними» словами: значит, понимаете, относительно, как бы… Свойство языка или сознания? Всем известно, как новая русская языковая революция схватилась за свободу слова и позаимствовала многое из лексикона буровиков, — английский уже давно поднабрался свободы, и русский навёрстывает пропущенное.
В Агадыре — аплодируют тебе–королеве, и если на то пошло, агадырские в сравнении со своими столичными братьями из‑за одного этого уже не кажутся такими наивными. А из‑за всего остального? «Стреляного воробья на мякине не проведёшь» — говорят в народе, а в Агадыре все — «стреляные». Наивными тут были только динозавры. Потому как сама жизнь тут предельно обнажает сущность бытия и разрушает иллюзии насчёт человеческой натуры.
И разве это не поразительно, как господин Кант, не живя ни в Агадыре, ни в Нью–Йорке, не выезжая из Кёнигсберга, сделал вывод об априорной зловредности человеческой природы? И на что только не способен человек: от людоедства — до критики чистого разума. Где же ты на этой вертикали?
Но не думайте, что я хочу жить в Агадырских невзрачных кибитках, а не в нью–йоркских комфортабельных условиях. Конечно, агадырская жизнь по удобствам, предметам быта, унитазам, тортам отстаёт на уровень Луны от нью–йоркской. Уже по одному этому какое может быть сравнение? И агадырская жизнь требует каждодневного испытания, хотя и нью–йоркский рот нельзя разевать — выпадешь в осадок. С первого взгляда ни Агадырь, ни Нью–Йорк, ни какие другие поселения не могут представиться в том виде, в каком они представляются впоследствии. Ведь если взглянуть на жизнь изнутри, то вполне возможно, откроется больше сходства, нежели кажется с первого взгляда. И все выдумки меркнут перед действительностью. И только сам можешь это испытать, — никакие рассказы, фильмы тебе не передадут этого ощущения. На внешний вид и на слух кажется два несопоставимых мира, — а психологический ландшафт? О чём думают в самом забытом углу Ага–дыре, и о чём в столице мира?
Но думать и жить — разные вещи. И разница не может не отразиться на твоём мировоззрении… мироощущении, вы зависите от общего, от жизни, языка даже если не принимаешь каких‑то устоев, идей, но всё равно вольноневольно поддаёшься. Как от этого уйти? И как можно жить среди монотонной обстановки? В Агадыре много людей в забвении и амнезии, ничего не понимающих, конечно, на разных уровнях непонимания, нерасторопности, безразличия и полного отсутствия реакций.
В Нью–Йорке в совместном сознании есть соображения демократические к каждому индивидууму (тем не менее конкретно дела до тебя нет никому — тебя оставляют в покое). В Агадыре не существует никакой общей концепции ценности каждого, никакой личной ответственности, но зато такая неудовлетворённость существованием, которая переносится на других — унизят, дискриминируют при каждом удобном случае (женщина, больной, старый, чичмек), чтобы лучше себя ощутить. Если машине с буровиками попадался на пути казах, татарин, узбек, с отличительными чертами, не похожий на них, то всегда неслось что‑нибудь насмешливое вслед: морда‑то косорылая, тупая… И все смеются грубым, самодовольным смехом. При этом у самих лица затемнены бессмыслицей. Народ надменный, нетерпимый ни к каким признакам чужого, непонятного им человека или события.
Самый последний подпольный человек не применёт показать другому, что считает его ниже себя. Это предположение, что ты сложнее, умнее и постигаешь то, что простому смертному недоступно, пропитывает, конечно, и непоследних, и даже тех, кто считает себя самыми передовыми. Так что заносчивым превосходством могут похвастаться не только буровики. — А кто? — «Посмотри на себя, хозяйка, — пишет мой кот о моих писательских этюдах, — какие были представительные господа писатели, и что ты можешь добавить новенького?»