На дощатом поду дома — осколки стекол, песок, под потолком плавают стулья. Открыв следующую дверь, Ларсен попадает в следующую комнату, а затем добирается до кабинета. Открывает нижние дверцы книжного шкафа, роется в ящиках, потом отплывает, держа в руках коробку. Останавливается возле письменного стола. В окно видны черные тени деревьев и песчаная дорожка, теряющаяся между ними.
В холле музея все сидят за столом на своих местах. Пустует только место виолончелиста. Шелестят под столом педали. В неровном свете больших, низко висящих ламп мерцает стекло бокалов. Вдоль стены несколько больших чемоданов и сумок — все говорит о близком отъезде.
Тешер украдкой поглядывает на часы, он нервничает, очень боится опоздать. Эта церемония кажется ему совершенно лишней. Его супруга курит с отсутствующим видом. Хюммель-сын с подчеркнутой медлительностью разливает шампанское.
Все смотрят на Хюммеля-отца. Выдержав положенную паузу, он встает. Его лицо словно стянуто мертвой маской, но губы и глаза выдают волнение, граничащее с отчаянием. Он долго перебирает листки, затем откладывает их в сторону. Смотрит на сына, но тот отводит глаза, сидит недвижно, глядя прямо перед собой.
Ларсен с тревогой смотрит на старшего Хюммеля. Чувствуется, что сейчас прозвучит нечто большее, чем обычная ритуальная речь, как всегда, тщательно записанная и немного витиеватая. Но, словно застыдившись своей минутной слабости, отец вдруг резко выпрямляется и произносит с предельной сдержанностью, почти безразличием:
— Итак, уважаемые коллеги, мы дожили до исторического дня, когда каждый из нас получил полное право записать в своем дневнике: «Двадцать четвертое, среда. Сегодня закончилась история человечества»… Что ж, пора подвести итоги, и, думаю, нужно сделать это спокойно, без вульгарной аффектации… Есть, согласитесь, неизъяснимая, сладкая горечь в сознании того, что ты — последний… Я чувствую какое-то потрясающее облегчение… Я чувствую какое-то высшее единство с вами, единство, которого нам так недоставало всю жизнь. И теперь, сегодня, я могу наконец говорить с вами, как мертвый с мертвыми, то есть откровенно… Итак, несколько слов в защиту человечества как биологического вида… — Он глубоко вздохнул, словно набирая побольше воздуха в свои слабые легкие. — Это был трагический вид! Возможно, и впрямь изначально обреченный. Но именно в силу своей трагичности, он создал такие образцы красоты, достиг таких вершин эмоций, до которых никто больше не мог подняться! Роковая и прекрасная наша участь заключалась в том, что мы стремились прыгнуть выше самих себя, быть лучше, чем положено нам природой. Мы находили в себе силы сострадать, хотя это противоречило законам выживания, испытывать чувство собственного достоинства, хотя его всегда топтали, создавать шедевры искусства, понимая их бесполезность и недолговечность. Мы находили в себе силы любить… Господи, как это было трудно! Ибо неумолимое время предавало тлению и тела, и мысли, и чувства. Но человек продолжал любить, и любовь создала искусство, которое запечатлело нашу неземную тоску по идеалу, наше бесконечное отчаяние и наш вселенский крик ужаса — вопль одиноких мыслящих существ в холодной и безразличной к нам пустыне космоса… Здесь, в этих стенах, прозвучало много слов ненависти к человеку, презрения к нему и насмешек. Но я сегодня не брошу в него камень. Нет! Я скажу так: я любил человечество и люблю его сегодня, когда его нет, еще больше, именно за его трагическую судьбу. И я хочу сказать вам, коллеги…
Голос его неожиданно дрогнул. Чопорная торжественность исчезла, словно осыпалась вместе с пудрой, покрывавшей его гладко выбритые щеки, и обнажилось вдруг безмерно усталое морщинистое лицо.
— И я хочу сказать вам, — повторил он совсем тихо, — я люблю вас. Для каждого — свой скачок сознания. Возможно, это мой… Сейчас я уйду в свою комнату и для меня все кончится… В конце концов, мы взрослые люди, и смерть не так уж страшна, когда погибло все…
Молодой Хюммель неожиданно поднял голову, намереваясь что-то сказать.
— Только не надо! Прошу тебя, — тихо сказал отец, опуская руку на его плечо. Помолчал, потом добавил негромко: — Надеюсь, вы поймете меня и не осудите…
Он поднял свой бокал, медленно выпил его до дна, неторопливо поставил на стол. Торжественно и спокойно вошел в свою комнату и закрыл дверь. В тишине отчетливо щелкнул замок.
Тишина и неподвижность. Скрипят педали под столом, колеблется неровный свет ламп.
Выстрел звучит резко, но негромко, заглушённый толстой бронированной дверью.
— Я боюсь показаться бестактным, — торопливо заметил Тешер, — но уже четверть второго! Пора идти…
— Да-да, конечно… — Сын встает, подходит к своему чемодану.
Все поочередно прощаются с Ларсеном, совершая церемонию рукопожатий, сопровождая ее сдержанным кивком головы.
Педали под столом замедляют движение и останавливаются. Свет начинает меркнуть.
— Прощайте… Счастливого пути… — звучит уже в полной темноте.