Зал понемногу наполняется разношерстной толпой. Состав аудитории первых лекций был совсем иной, чем впоследствии. Преобладали слушатели почтенного и даже чрезвычайно почтенного возраста. Какие-то дамы, какие-то бородатые интеллигенты, вперемежку с пролетариями в красных галстуках. Все они вскоре же отпали и не получив, должно быть, в «Живом Слове» того, что искали — перешли на другие курсы.
Курсов в те времена было великое множество — от переплетных и куроводства до изучения египетских и санскритских надписей. Учиться — и даром — можно было всему, что только пожелаешь.
Пробило пять часов. Потом четверть и половина шестого. Аудитория начала проявлять несомненные «признаки нетерпения» — кашлять и стучать ногами.
Всеволодский уже два раза выскакивал на эстраду объявлять, что лекция состоится, непременно состоится — Николай Степанович Гумилев уже вышел из дома и сейчас, сейчас будет. Не расходитесь! Здесь вы сидите в тепле. Здесь светло и тепло. И уютно. А на улице холод и ветер и дождь. Черт знает, что творится на улице. И дома ведь у вас тоже нетоплено и нет света. Одни коптилки, — убедительно уговаривал он. — Не расходитесь!
Но публика, не внимая его уговорам, начала понемногу расходиться. Моя соседка слева, нервная дама с вздрагивающим на носу пенсне, шумно покинула зал, насмешливо кинув мне: — А вы что, остаетесь? Перезимовать здесь намерены?
Мой сосед слева, студент, резонно отвечает ей:
— Столько уже ждали, можем и еще подождать. Тем более, что торопиться абсолютно некуда. Мне по крайней мере.
— И мне, — как эхо вторю я.
Я, действительно, готова ждать хоть до утра.
Всеволодский, надрываясь, старается удержать слушателей.
— Николай Степанович сейчас явится! Вы пожалеете, если не услышите его первую лекцию. Честное слово…
Не знаю, как другие, но я несомненно очень жалела бы, если бы не услышала первой лекции Гумилева.
— Он сейчас явится!..
И Гумилев, действительно, явился.
Именно «явился», а не пришел. Это было странное явление. В нем было что-то театральное, даже что-то оккультное. Или, вернее, это было явление существа с другой планеты. И это все почувствовали — удивленный шепот прокатился по рядам.
И смолк.
На эстраде, выскользнув из боковой дверцы, стоял Гумилев. Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе, с белым рисунком по подолу, колыхавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид.
Он стоял неподвижно, глядя прямо перед собой. С минуту? Может быть больше, может быть меньше. Но, мне показалось — долго. Мучительно долго. Потом двинулся к лекторскому столику у самой рампы, сел, аккуратно положил на стол свой пестрый портфель, и только тогда обеими руками снял с головы — как митру — свою оленью ушастую шапку и водрузил ее на портфель.
Все это он проделал медленно, очень медленно, с явным расчетом на эффект.
— Господа, — начал он гулким, уходящим в небо голосом — я предполагаю, что большинство из вас поэты. Или, вернее, считают себя поэтами. Но я боюсь, что прослушав мою лекцию, вы сильно поколеблетесь в этой своей уверенности.
Поэзия совсем не то, что вы думаете, и то, что вы пишете и считаете стихами, вряд ли имеет к ней хоть отдаленное отношение.
Поэзия такая же наука, как, скажем, математика. Не только нельзя (за редчайшим исключением гениев, которые, конечно, не в счет) стать поэтом, не изучив ее, но нельзя даже быть понимающим читателем, умеющим ценить стихи.
Гумилев говорит торжественно, плавно и безапелляционно. Я с недоверием и недоумением слушаю и смотрю на него.
Так вот он какой. А я и не знала, что поэт может быть так не похож на поэта. Блок — его портрет висит в моей комнате, — такой, каким и должен быть поэт. И Лермонтов и Ахматова…
Я по наивности думала, что поэта всегда можно узнать.
Я растерянно гляжу на Гумилева.
Острое разочарование — Гумилев первый поэт, первый живой поэт, которого и вижу и слышу и до чего же он непохож на поэта!
Впрочем слышу я его плохо. Я сижу в каком-то бессмысленном оцепенении. Я вижу, но не слышу. Вернее слышу, но не понимаю.
Мне трудно сосредоточиться на сложной теории поэзии, развиваемой Гумилевым. Слова скользят мимо моего сознания, разбиваются на звуки —
И не значат ничего…
Так вот он какой, Гумилев! Трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова, с непомерно высоким плоским лбом. Волосы стриженные под машинку неопределенного цвета. Жидкие, будто молью траченные брови. Под тяжелыми веками совершенно плоские глаза.
Пепельно-серый цвет лица. Узкие бледные губы. Улыбается он тоже совсем особенно. В улыбке его что-то жалкое и в то же время лукавое. Что-то азиатское. От «идола металлического», с которым он сравнивал себя в стихах:
Но улыбку его я увидела гораздо позже. В тот день он ни разу не улыбнулся.