Я отдала его моей покровительнице — снова взяв с нее слово, что она выдаст его за свое.
И стала ждать, ни на что не надеясь.
А все-таки… Вдруг Гумилев похвалит его? Нет, этого не будет, уверяла я себя.
Но Гумилев действительно похвалил и даже расхвалил мое стихотворение.
Рифмы, оказалось, были взяты из его собственного усеченного сонета.
Гумилев сказал: — Этот сонет можно было бы напечатать. Он, право, не хуже моего. Он даже чем-то напоминает пушкинскую Черную Шаль. —
Я слушала и не верила. Гумилев не мог этого сказать. Я стала расспрашивать всех, и все повторяли одно и то же: «Можно напечатать. Похож на Черную Шаль». Что же это такое? Я недоумевала. Значит, я не бездарна? Значит, моя жизнь еще не кончена?..
Теперь, оглядываясь назад, мне ясно, что Гумилеву было известно, кто автор сонета, похожего на «Черную Шаль» и он, пожалев «рыженькую с бантом», снова «перегнул палку» уже в сторону чрезмерных похвал.
И все же я не пошла на следующую лекцию Гумилева. Я выдерживала характер. Хотя эта выдержка давалась мне нелегко.
Я, как тень металась по коридору мимо класса, где вел занятия Гумилев, и только из остатка самоуважения, не подслушивала у дверей.
И однажды случилось невероятное: Гумилев, окончив занятия, вышел раньше обыкновенного из класса и спустился по лестнице.
Я, сама не зная почему, стала тихо спускаться за ним. Он, надев свою доху и оленью ушастую шапку, не пошел к двери, а круто повернул, прямо на меня. Я, как это бывает во сне, почувствовала что окаменела и не могу двинуться с места.
— Почему вы больше не приходите на мои занятия? — спросил он, глядя на меня одним глазом, в то время, как другой глаз смотрел в сторону, будто внимательно разглядывая что-то.
И под этим двоящимся взглядом я не нашла в себе даже силы ответить. — Почему вы не приходите? — повторил он нетерпеливо. — Непременно приходите в следующий четверг в четыре часа. Мы будем вместе переделывать ямбы на амфибрахии. Вы знаете, что такое амфибрахии?
Я молча покачала головой.
— А знать необходимо. — Он улыбнулся и неожиданно прибавил: — Вас зовут Наташа.
Не вопрос, а утверждение.
Я снова покачала головой. — Нет. Совсем нет, — проговорила я быстро, холодея от ужаса за нелепое «совсем нет».
Гумилев по своему оценил мой ответ.
— Вы, мадемуазель, иностранка?
— Нет, я русская, ответила я с раскатом на р — рррусская. И будто очнувшись от этого картавого раската, бросилась от него вверх по лестнице, перепрыгивая через ступеньки.
— Так в четверг. Не забудьте, в 4 часа. Я вас жду, — донесся до меня его голос.
Забыть? Разве можно забыть? И разве я могла не пойти, когда он сказал — я вас жду!
И я в четверг уже сидела в классе, когда вошел Гумилев. В тот день я узнала, что такое амфибрахий.
И даже впервые услыхала имя Георгия Иванова.
Гумилев, чтобы заставить своих учеников запомнить стихотворные размеры, приурочивал их к именам поэтов — так Николай Гумилев был примером анапеста, Анна Ахматова — дактиля, Георгий Иванов — амфибрахия.
Но кто такой амфибрахический Георгий Иванов, я не знала, а Гумилев, считая нас сведущими в современной поэзии, не пояснил нам.
В тот же день мы переделывали «Птичку Божию» в ямбы:
и так далее
и я с увлечением, забыв о прошлом, подыскивала слова.
С тех пор я стала постоянной посетительницей лекций Гумилева, но старательно избегала встречи с ним в коридоре.
Через месяц я уже понимала, что Гумилев был прав, что мои прежние стихи никуда не годятся и сожгла тетрадь, где они были записаны.
— «Вот эта синяя тетрадь с моими детскими стихами» — медленно горела в камине, а я смотрела, как коробятся и превращаются в пепел строки, бывшие мне когда-то так дороги.
Ведь Гумилев говорил: лучше все, что вы написали прежде, сжечь и забыть. Из огня, как феникс, должны восстать новые стихи.
Но мои новые стихи совсем не были похожи на феникса. Ни легкокрылости, ни полета в них не было. Напротив, они, хотя и соответствовали всем правилам Гумилева, звучали тяжело и неуклюже и давались мне с трудом. И они совсем не нравились мне.
Не нравились мне и стихи, сочиненные под руководством Гумилева на практических занятиях, вроде обращения дочери к отцу-дракону: