Но когда за нами захлопывается дверь, всё это исчезает. Покров, который наши души смастерили, как моллюск мастерит свою раковину, покров-жилище, покров, придающий нам отличительную форму, – этот покров рвется, и от всех его складок и шероховатостей остается лишь сердцевина, устрица восприимчивости, исполинский глаз.
Как прекрасна улица зимой! Обнажена и одновременно сокрыта. Тут смутно различаешь прямые симметричные прямоугольники окон и дверей; а там, под фонарями, – плавучие островки бледного света, сквозь которые торопливо проносятся блистающие мужчины и женщины: они – бедные, убого одетые, но в то же самое время отмеченные некой печатью ирреальности, – смотрят победителями, словно сумели ускользнуть от жизни, и та, одураченная своей добычей, слепо бредет дальше с пустыми руками. Впрочем, наши впечатления мимолетны. Мы лишь скользим взглядом по поверхности вещей. Глаз – не шахтер, не ныряльщик, не искатель кладов, закопанных в земле. Он плавно несет нас по речному течению; разглядывая, мозг отдыхает, устраивает себе передышку – возможно, даже спит.
Итак, до чего же прекрасна в этот час любая лондонская улица с ее островами света и протяженными рощами тьмы; быть может, по одну ее сторону прячется пространство леса с травой и деревьями, где ночь складывает свой полог, чтобы немного отдышаться, и, шагая вдоль кованой ограды, слышишь, как тихонько шелестят и трепещут листья и ветви, навевая ощущение, будто вокруг, со всех сторон, сельская тишь – разве что сова заухает да в далекой долине промчится с лязганьем поезд. Но это Лондон, подсказывают нам: высоко среди голых деревьев подвешены продолговатые рамы, заключающие в себе красновато-желтое сияние, – окна; а вот блестящие, равномерно светящиеся точки, точно звезды над самым горизонтом, – лампы; этот незастроенный участок, напомнивший о деревне и сельском покое, – всего лишь лондонская площадь, окаймленная особняками и конторами, где в этот час ослепительные светильники горят над картами, над документами, над столами, за которыми, склонившись, сидят клерки и, слюнявя указательный палец, листают бесконечную корреспонденцию; либо, заливая комнату светом, пляшет в камине огонь, и лампа озаряет заветный мирок некой гостиной, ее мягкие кресла, ее обои, ее фарфор, ее инкрустированный стол и фигуру женщины, тщательно отмеряющей, сколько ложечек чая положить… Тут женщина оборачивается к двери, словно услышав снизу звонок и чей-то голос, осведомляющийся, дома ли хозяйка.
Но глубже нам дороги нет, и возражения не принимаются. Мы рискуем забраться дальше, чем позволяет глаз; чинить помехи своему плавному дрейфу, цепляясь за ветки или корни. В любой момент спящая армия может зашевелиться и пробудить в нас тысячу ответных скрипок и труб; целая армия людей готова вскочить на ноги, выставляя на наше обозрение все свои странности, невзгоды и мерзости. Давайте еще немного побудем праздными зеваками, довольствуясь одними поверхностями: глянцевым блеском омнибусов на механической тяге; чувственным великолепием мясных лавок, где красуются желтые бараньи бока и пурпурные бифштексы; синими и красными букетами, которые столь отважно сияют за толстыми стеклами цветочных магазинов.
Ибо у глаза есть одно странное свойство: он останавливается лишь на прекрасном; подобно бабочке, он летит на яркие цвета и нежится на солнышке. В такие зимние вечера, когда природа из кожи вон лезет, чтобы прихорошиться и придать себе лоск, глаз приносит с улицы самые красивые трофеи и на каждом шагу отламывает себе крохотные кусочки изумрудов и кораллов, словно вся вселенная сделана из драгоценных камней. И только одно ему не под силу (мы говорим о рядовом, не получившем профессиональной выучки глазе) – объединить трофеи в композицию, которая бы высветила их малозаметные грани и взаимосвязи. И потому, вкусив вдоволь этой грубой приторной пищи, красоты чистой и незамысловатой, мы чувствуем пресыщение. Мы задерживаемся у дверей обувного магазина и выдумываем какой-то мелкий предлог, не имеющий ничего общего с подлинной причиной, чтобы скатать уличную пестроту в рулон и ретироваться в одно из более сумрачных помещений бытия, где мы, возможно, спросим себя, покорно поставив левую ногу на скамеечку: «Каково же быть карлицей?»