В ту пору я не был еще в состоянии исполнить его просьбу, да и не проявлял в этом отношении особого нетерпения. Но уже тогда, когда я был вызван из Петербурга в Берлин, мне по тем зигзагам, которые проделывала наша парламентская политика, стало ясно, что этот вопрос неминуемо встанет передо мной. Не скажу, чтобы эта перспектива была мне приятна и настраивала меня на деятельный лад, я не был уверен, что у его величества надолго достанет твердости противостоять семейным влияниям; мне помнится, что я переступил границу моего отечества в Эйдкунене далеко не с тем радостным чувством, как обыкновенно24. Меня угнетало сознание, что мне предстоит трудное и ответственное дело взамен приятного и не обязательно ответственного поста влиятельного посланника. При этом я не мог составить себе точного представления о степени и характере поддержки, на которую я мог рассчитывать со стороны короля, его супруги, моих коллег и в стране для борьбы с надвигавшимися волнами парламентского господства. Положение, при котором я был прикован к гостинице, к Берлину, подобно посланникам-интриганам времен Мантейфеля, и должен был выступать в свете некоего претендента, — все это претило моему чувству собственного достоинства. Я просил графа Бернсторфа дать мне какое-нибудь назначение или добиться того, чтобы я мог уйти в отставку. Он не потерял еще тогда надежды удержаться на своем посту и предложил, а через несколько часов и добился моего назначения в Париж.
Назначение состоялось 22 мая, а 1 июня я уже вручил в Тюльерийском дворце25 свои верительные грамоты. На следующий день я писал Роону:
«Я прибыл сюда благополучно, живу здесь, как крыса в пустом амбаре, и вынужден ввиду холодной и дождливой погоды сидеть дома. Вчера я имел торжественную аудиенцию с прибытием в императорской карете, торжественным церемониалом, дефилирующими сановниками. Впрочем — коротко и ясно, без политики, которая отложена на un de ces jours [один из ближайших дней], впредь до частной аудиенции. Императрица очень хороша собою, как всегда. Вчера вечером прибыл фельдъегерь, но не привез мне из Берлина ничего, кроме нескольких кожаных сумок скучных депеш по поводу Дании. Я ожидал письма от вас. Из послания Бернсторфа к Рейсу я вижу, что отправитель твердо рассчитывает на мое продолжительное пребывание в Париже и на свое в Берлине и что король ошибается, полагая, будто Бернсторф стремится возвратиться в Лондон, чем скорее, тем лучше26. Я не понимаю его: почему он не скажет откровенно, хочет ли он остаться или хочет уехать; ведь ни в том, ни в другом нет ничего зазорного. Занимать оба поста одновременно — это уже не столь безупречно. Как только у меня будет что-либо сообщить, т. е. как только я увижу императора с глазу на глаз, я напишу королю собственноручно. Я все еще льщу себя надеждой, что его величество сочтет меня менее незаменимым, если я некоторое время не буду показываться ему на глаза, и что найдется какой-нибудь непризнанный до сих пор государственный деятель, который обгонит меня, а я тем временем еще несколько пополню здесь свой опыт. Я спокойно ожидаю, будет ли решено и как что-нибудь относительно меня. Если в течение ближайших недель ничего не выяснится, то я буду просить об отпуске, чтобы привезти сюда жену; но в таком случае мне необходимо знать определенно, как долго я тут пробуду. В расчете на предупреждение за неделю я здесь прочно устраиваться не могу.
Надеюсь, в высших сферах не возникнет мысли назначить меня министром без портфеля; на последней аудиенции об этом не было речи. Это невыгодное положение: ничего не скажи и за все отвечай, всюду будь непрошенным гостем, а когда действительно захочешь заявить свое мнение, тебя оборвут. Я предпочитаю портфель посту министра-президента; ведь последнее в сущности означает быть в резерве, к тому же мне не особенно хотелось бы иметь своим коллегой [человека], который живет наполовину в Лондоне. Если он не желает переселиться туда
Сердечный поклон вашим. Преданный вам друг и, если на то пошло, бесспорный, хоть и не задорный, соратник, причем зимой охотнее, чем в такую жару!»
4 июня Роон писал мне из Берлина: