ПРИГОВ: Да, это телесность, это мантрический тип поэта, очень трудно его воспроизвести. Я же воспроизвожу тип культурного поэта, когда дискурсы разработаны в культуре. А проваливаться в мантрическую поэзию — в докультурную зону. Это действительно зона телесная, измененного сознания. А ведь нельзя имитировать, надо искренне писать. Найти искренность в советском поэте, женском, гомосексуальном внутренним медитативным усилием можно, а тут искренность пропадает. Посему есть определённые сложности, и я там все время брожу на уровне полного пропадания. Удерживаться я позволяю себе только по той причине, что это идет параллельно со всем остальным. Все остальное является как бы дистанцией рефлексии, я могу позволить себе пропасть и делать чисто сонорные вещи, потому что вся остальная моя практика есть дистанция.
ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Вы говорите, что искусство не производится, а назначается. Например, живопись умерла, и не никаких перспектив, хотя она все время умирает на каждом этапе, начиная с двадцатых годов. Тем не менее она все время возрождается, и теперь к ней большой интерес.
ПРИГОВ: Это очень просто, я сказал, что ничто не умирает. У меня есть свой собственный культурный статус. В пределах этой живописи, любой живописи, радикальных существенных проблем авторского взаимоотношения с текстом не происходит. Там все ясно. В пределах художественного промысла существует очень много всего. Проблемы, скажем, красоты, переживания, чувств — не проблемы искусства. Потому что с одинаковой степенью можно пережить духовный экстаз от стихов своего соседа по площадке, от пения Киркорова, от Баха и от Данте. Степень душевных переживаний совершенно не есть качество произведения, это степень вашей способности впасть в экстаз. Красивая картина — часть дизайна. Вы покупаете красивые занавески, почему бы красивую картину не повесить? Но в этой зоне не происходит того серьезного, актуального, чем занималось всегда радикальное искусство, потому что радикальное искусство — это риск. Сорок безумцев предлагают что-то культуре, а культура апроприирует только два-три. Остальное становится историей психической болезни.
Это риск, но, как показывает опыт, в бизнесе чем больше риск, тем больше дивиденды. У художника, который пишет живопись, конечно, есть опасность быть плохим художником. А у того, кто занимается радикальным искусством, есть опасность быть нераспознанным вообще как художник. Посему каждый тип искусства рекрутирует под себя людей, которые другим не могут заниматься. Есть люди, которые радикальны по своей натуре, экстремалы есть во всех областях. Альпинисты погибают, так и в искусстве, но тот, кто утвердил себя, — он и есть открыватель нового. Другое дело, что это общее положение, нынешняя ситуация культуры похожа на коллапсирующую зону, за пределы которой трудно вырваться. Роль художника в обществе, очевидно, отыграна полностью, должна быть принципиально перекомпонована вся география культуры на уровне антропологических проектов. Художник будет являться обществу в другой роли. Как, скажем, сакральный художник — это не секулярный художник. Они по-разному жили, по-разному готовились, для них доминировали различные идеи, и, собственно говоря, они даже не были главными людьми в порождении своих произведений. Главными людьми были другие. Если брать сакральную культуру, то главным художником был некий святой, инспирировавший художника что-то написать. Другое распределение ролей. Трудно сказать, каким оно будет, но такое впечатление, что распределение ролей в социуме и в культуре изжило себя.
Ничего не умирает, и церковь не умирает, все остается, но меняет свой статус. Я не оговариваюсь, но все время имею в виду некое радикальное искусство, серьезное радикальное искусство, которое мне, собственно, интересно. А так — полно людей талантливых. Вот например, стали писать как импрессионисты. Одаренные люди, цвет видят лучше, чем импрессионисты, но это уже названо чужим именем. Импрессионисты — это те, а эти «как импрессионисты».
Радикальное искусство работает не текстом, а типом художественного поведения. Умирают не тексты, а типы художественного поведения. Условно говоря — Пушкин явил тип поведения балагура. Лермонтов и Тютчев — мистагогов. Ты можешь впадать в этот тип художественного поведения, но он уже назван.
ВИШНЕВЕЦКИЙ: Есть ли типы художественного поведения в современной русской литературе, и каковы они? Если их нет — вопрос снимается.