Так вот, в этом контексте, кольцо четырех завершающихся проектов представляет собой некий сжимающийся, самозамкнутый эон, выйти за пределы которого, практически невозможно. Эдакая черная дыра для внешнего наблюдателя, окажись таковой. Или для некоторого из нас, трансгрессивным способом преодолевшего границу и выскочившего наружу. Мы не будем рассматривать чисто энергетически необходимые для этого основания — предельную ли энергетийность или же, наоборот, наинижайший, почти нулевой, уровень энергетики и незадействованность в происходящие процессы. Единственно, заметим, что если в предыдущих культурах мы находим аналогии виртуальным стратегиям в виде различных практик измененного сознания, от галлюциногенных до медитативных и ритуальных, то на пути неоантропологических опытов лежит (во всяком случае, в пределах иудохристианской культуры) запрет, отсылающий к постулату: человек — образ и подобие Божие. Отсюда вытекают основные негации богоуподобления и богоборчества. Наиболее основательно разработанным и часто употребляемым вариантом этого являются сюжеты Голема и существа, порожденного доктором Франкенштейном. В этом же русле лежат и государственные запреты на подобного рода эксперименты.
Однако же если осуществятся некие новоантропологические утопии, трудно сказать, какое место в них займет искусство, каким способом будет перекроено распределение ролей системы художник-культурпотребитель. Да и вообще, как будет прочитана вся предыдущая культура? Насколько она будет конгруэнтна новому времени, и какая страта, институция и профессиональная группа будут осуществлять и реализовывать эстетическо-поведенческие функции, если таковые будут в виде, более-менее напоминающем наш? Конечно, подобные радикальные сюжеты вполне могут не реализоваться. Так и остаться кошмарными воображениями культурных маньяков. А, собственно, кто мы такие и есть-то? Мы и есть вышеназванные маньяки. Ну, не все. Некоторые.
Однако это потом. А что же сейчас и здесь? То есть у нас? На русской почве.
Сразу же заявляем: культура России есть прямое порождение общеевропейской, в особенности во всей полноте — ее нынешняя урбанистическая культура. Какие-то, полагаемые для приятства, большей полноты и сладости противопоставления Западу черты восточности, так называемого пресловутого «русского буддизма», или некой декоративной скифскости, суть не более, чем тоска любого европейца по ориентализму, правда, вот в такой вот форме некой самовнедренной и сладостно провоцируемой шизоидности. Но на деле мы буддисты не более, чем те же хиппи. Другое дело, что русский вариант общеевропейской культуры, да и вообще, истории, весьма специфичен. То есть специфичен способ ее подключения к европейской культуре. За всю историю Россия сама не породила ни одного культурно-эстетического направления, начиная от заимствования иконы из греческой Византии, через барокко, классицизм, романтизм, сентиментализм, реализм, модернизм, вплоть до последних измов нашего времени. Это не к умалению ее заслуг и не самоуничижению. Именно сама специфика цикличного включения России в общеевропейский проект и есть ее специфика пар экселанс. То есть по известной исторической схеме-теории она подвержена периодическим исчезновениям (периодам изоляции) и появлениям на европейской арене. В моменты вышеупомянутых выныриваний и подключений Россия обнаруживала некоторое количество новых, неведомых ей, объявившихся в культуре течений и направлений, наросших за время ее отсутствия и интенсивного, мучительно долгого пережевывания последнего, застигнутого ею в предыдущее появление, культурного стиля (за долгостью и интенсивностью пользования становящегося почти фетишем). Но если в своей органичной среде возникновения эти стили и направления возникали как реакция друг на друга, в борьбе, с доминирующими признаками дифференциации, в противоречиях и сложных взаимонаследованиях, то для вынырнувшей России они являлись как целое с доминирующим признаком интеграции. У нас пытались отыскать и с торжеством отыскивали преимущественные если не явные, то хотя бы лежащие в их основе, черты и идею единства. Кстати, если это не породило, то явно способствовало укоренению знаменитого российского синкретического сознания. Возникала иллюзия понимания Европы гораздо лучше, чем она понимает сама себя и глубинный смысл своих собственных порождений. Подобные синкретические сгустки, отделенные друг от друга периодами пропадания, наделенные невиданной силой их переживания и заселения собственными утопиями и комплексами, рассыпаны по российской культуре и длятся в своей неизживаемой жизнеподобной актуальности. То есть когда одинаковой слезой плачут о вчерашних жертвах режима и убиенном Пушкине и готовы отдать им свою кровь и сердца, то есть, как всем известно, напрочь возродить всех и сразу разнообразных отцов.