— Ясное дело, мимо своего рта ложку не пронесет. Видал я таких мужиков: пока молодые — бойкие шибко, а опосля, как зачахнут, местечко тихое ищут, возле чужого тепла погреться, хозяйственными делаются... Был у нас такой, тоже приезжий, году в сорок шестом, в порту работал. Ну, теперь краны, техника, а тогда горб грузчика, биндюжника — вся механизация. По двенадцать и более часов с мешками, ящиками бегали из трюмов на пирсы. Паек, правда, хороший получали, дополнительный. Ты вот и не понимаешь, любимец, какая такая штука карточная система. Так ведь?
— Хлеба мало давали. Мама рассказывала.
— Всего мало давали, а то и вовсе нечего было давать, война все съела. Ну, мы артельно жили, кашеваркой у нас Сонька моя работала. Главное — еда горячая да чтоб сполна, иначе пропал. И не отрывайся от артели, это еще важней: поможет, выручит братва — заболел, или пропился, или семье помочь надо. Каждый ведь человек, у кого ошибок не бывает. Даже конь, говорят, о четырех копытах и то спотыкается, пароход в тыщу лошадиных сил на мель садится. А человек — он как ты да я. Вроде крепкие, в душе могучие, а пойди вон к волне, стань — шибанет о камень, и нету нас, хороните, люди, красивые трупы.
— Ты про мужика хотел...
— Я и подвожу к мужику этому дело. Мы, значит, артельно живем, спины гнем, кашу хлебаем, он — в одиночку. Бегает по трапам вместе с нами, помалкивая, а как обед — в сторонке паек свой поедает. Исхудал мужик, несмотря что Сонька подкармливала из артельного котла остатками. При нас не брал, правда, стыдился. Опосля выяснилось: паек на Привозе продавал, на рынке, денежки скапливал мужичок, хотел богатым уехать в Россию. Не знаю, как бы у него вышло, может, выдюжил голодовку, да тут денежную реформу провели, а у него весь капиталец хранился в сундучке. И получил хозяйственный мужик за кажную десятку по рублику. Тебе не понять, любимец, такую трагедию. Не выдержала душа, пошатнулась, в психиатричку попал наш приезжий биндюжник. Жалели мы его, навещали. Через какое-то время, правда, оклемался, вышел на волю, к нам не пошел, умно оценил обстановку — мужиков мало, вдов вдоволь,— прибился к одной с домом, садом, огородом и по сю пору на Привозе фруктами-овощами торгует Гладкий, краснорожий, довольный жизнью. Меня презирает, Соньку не узнает. А я всегда ему говорю: «Привет, биндюжник!» И запою иной раз: «Шаланды, полные кефали...» Шипит, бормочет, милицией пугает, прибил бы меня: я ему прошлое напоминаю, а он там душу свою оставил; семью — где-то в России, а душу — в тех днях, когда горелые остатки из котла доедал. Вот как бывает, любимец милый! Да что ж я тебе, мальцу, про это рассказываю? Заболтался совсем.
— Не-е, — помотал головой Русик. — Иван Сафонович не такой. Он Нинуську любит и маму называет «Мать наша Машенька». Мама говорит — с ним можно жить, хотя бы водку не пьет.
— Правильно, такие не пьют, такие питаются... Вот подрастешь, Еруслан, лет на десяток, мы с тобой тогда потолкуем, если я живой буду, да и сам ты к тому времени кое-что про людей узнаешь, а теперь давай-ка уходить, волна шибче бьет, измочит нас морось, огонек, видишь, тоже гаснет.
Морось уже дождем порошила их, сырела и темнела глина обрыва, ветер задувал в нишу, и пепел костра испуганно взметывался, сырел, падал за их спины, в темень, будто прятался. Русик натянул кеды, застегнул куртку, поднял удочку и сумку. Своих бычков — шесть штук — решил отдать старику Шаланде: пусть у него прибудет; мать все равно не станет жарить шесть штук, только возню разводить. А кота кормить — дорогая еда, мышей совсем перестанет ловить. Русик молча нанизал своих бычков на кукан старика — получилась увесистая, красивая, пахнущая морем и водорослями связка. Старик кивнул благодарно, поняв все точно, как думал и решил Русик.
— В другой раз рассчитаемся.
Они зашагали по хрустящей гальке. Справа гремел прибой, слева немо, уступами высился берег с кустами акаций, платанами, дощатыми домишками, в которых жили древние старики и старушки и много приезжающих к ним отдыхать — купаться, загорать, лечиться фруктами. Напротив маленькой пристани-купальни — на ней приплясывали два отчаянных пловца — они свернули в гору, по деревянной лестнице стали медленно подниматься к белым коттеджам Будынка твирчисты радяньских писменныкив — писательского дома творчества. Здесь когда-то, лет десять назад (Русик этого не помнит), был фуникулер, возивший отдыхающих к морю, но обрушился берег, покорежил железные балки, бетонную площадку наверху, и пришлось устроить просто лестницу. Берег еще несколько раз оползал вместе с деревьями, уменьшая и так тесную территорию Будынка, крайний коттедж теперь стоял почти у обрыва.
— У этих письменникив скоро вовсе берега не будет, — сказал Шаланда, когда они шли по аллее, обсаженной кипарисами, похожими на солдат в строю, красно пылающей цветами каннами, очень строгой аллее, ее всегда хотелось пройти молча. Но Русик все-таки проговорил много раз слышанные слова:
— Укреплять надо.