Птицына говорила цветисто. Это ж надо, до чего же мы, то есть Птицыны и Анна с Гобоистом, живем теперь близко от реки. А скоро расцветет сирень. И всё-всё будет в зелени. Она, химик Птицына, уже заказала несколько машин земли, и участок вокруг их двух секций будет засыпан и унавожен. А вон там и там кусты рябины, видите, Константин. А
— Здесь и воздух чистый, — сказал милиционер Птицын.
— Не перебивай! — одернула его супруга.
И запела о том, что рядом — молочная ферма и каждый день можно брать парное молоко.
— Я не пью парное молоко, — молвил Гобоист. — Оно слабит.
— Так ведь можно вскипятить! — хохотнула Птицына и легонько хлопнула Гобоиста по плечу. Того перекосило.
Птицына рассказала еще, что они
— Здесь в санатории есть ночной бар и диско, — сказала Птицына, продолжая по привычке прирожденной торговки набивать цену, хотя этого вовсе не требовалось: Гобоисту все равно деваться было некуда.
Гобоист покорно кивал. Впрочем, его оставлял совершенно равнодушным весь этот набор: храм, диско, бар, ферма, пляж. Ему пришло в голову поинтересоваться, где поблизости публичный дом, но он с полным основанием решил, что мадам Птицына шутки не поймет. А может быть, упаси Бог, примет на свой счет. И промолчал.
Он был подавлен. Он думал о том, как причудливо складываются судьбы людские. Что еще пару лет назад ему не могло привидеться и в белой горячке, что будет он обретаться среди кур и навоза, не имея другого угла. Что он попадет в ссылку. А это была именно ссылка. Что ж — от сумы да от тюрьмы, как говорят у нас в России… Он с христианским смирением думал о том, что послано все это ему в наказание за слишком легко прожитую жизнь, за успех и деньги, за поверхностное и потребительское в течение стольких лет отношение к Анне, за эгоизм. Он согласен был платить по этим счетам, поскольку чувствовал: в конце концов это только справедливо…
Как он будет здесь жить, он плохо себе представлял. И помышлял о самоубийстве. О том, чтобы повеситься, думал с отвращением. Равно как и об отравлении — уж больно неэстетично, начнет еще рвать. Легче всего ему представлялось, как он разрежет себе вены. Как настоящий римлянин, спасая честь.
Делать это надо в ванне. Положить левую руку на край, левую потому, что головой следует лечь в сторону, противоположную кранам, чиркнуть бритвой, и пусть себе стекает. Взять бутылку хорошего коньяка, очень хорошего, и томик Блока. Нет, Тютчева… Он понимал, разумеется, что такой план может прийти в голову лишь подростку-психопату, который боится провалиться на экзаменах. И гневался на себя, с одной стороны, за то, что фантазия эта навязчива, а с другой — что то и дело ловил себя на мысли: успеет ли кто-нибудь его спасти? Он отдавал себе отчет в том, что эти инфантильные суицидальные поползновения смехотворны хотя бы потому, что не подкреплены должной решимостью умереть.
И тем не менее он не мог не думать об этом время от времени, как о всегда возможном выходе. И тут же гнал от себя эту мысль, думая при этом об Анне. И еще: грех самоубийства не приемлет церковь, его даже отпевать откажутся… В последние годы он стал не то чтобы религиозен, но носил крест, тот самый, оловянный, нянькин, на шнурочке, который умудрился-таки сохранить, изредка заглядывал в церковь, ставил свечки, молился, подчас заставлял себя до конца отстоять службу. Однажды пристроился было в длинную женскую очередь — к причастию и с отвращением представлял, как должен будет целовать попу руку. Так и не достояв, отвернулся и покинул храм.
Начались томительные процедуры оформления его столь несчастливо обретенной недвижимости. Нотариусы, БТИ, жилищные конторы, — он никогда с этим не справился бы, если б не Анна. С каждым днем Гобоист все отчетливее осознавал, что они фактически поменялись ролями: сегодня она оказалась взрослее и ответственнее, чем он. Она была приспособлена к жизни, он — нет.