Надзиратель запер Андрея и повел нас в нашу камеру. В ней тем временем надзиратели обыскали вещи Андрея и вели политбеседу с Шороховым: мол, все равно голодовка ни к чему не приведет, пусть снимает ее, а не то сам себя гробит… Нам велели отнести вещи Андрея в его камеру. Мы с Королевым потащили постель Андрея, и, право же, матрац был в несколько раз тяжелее, чем он сам. Андрея мы застали в той же позе, в какой оставили: он полулежал, привалясь лицом к стене. Надзиратель велел Королеву разложить постель на пустой койке. А мне приказал поднять Андрея и держать под мышки, чтобы он не упал. И вот — обвисшее на моих руках тело он стал обыскивать.
Потом мы положили Андрея на постель, укрыли его одеялом, а поверх бушлатом и вышли. Надзиратель запер камеру.
Хотя мы слышали раньше от других заключенных, что голодающих держат в общей камере суток десять-одиннадцать, но все-таки не могли поверить, что такое издевательство обычно, что это — норма. Теперь мы сами в этом убедились. И Шорохов, голодавший седьмые или восьмые сутки, теперь знал, какая пытка ждет его в ближайшие четыре-пять дней. Он все-таки не снял голодовку, и на двенадцатые сутки его от нас забрали. Собирали и уводили его Королев и Иван-мордвин. Николай выглядел немного бодрее, чем Андрей, хотя продержался дольше на сутки и к тому же в последнее время перед голодовкой был на строгой норме питания из-за драки с Иваном.
Шорохова я больше никогда не встречал и ничего не слышал о нем. А Новожицкого через неделю снова привели в нашу камеру. Описать, как он выглядел, просто невозможно. Он снял голодовку: голодай, не голодай, а все равно не добьешься того, чтобы кто-нибудь из властей хотя бы обратил внимание на твою жалобу, хотя бы занялся проверкой… Умереть не дадут: в тот день, когда Андрея забрали от нас, его начали кормить искусственно — я уже рассказывал, что это за процедура. До этого и мы, и наши голодающие Шорохов и Новожицкий все время требовали, чтобы их перевели из общей камеры, как это предусмотрено инструкцией; мы все думали, что это избавит голодающих от лишних мучений. Оказалось, что помещение в отдельную камеру служит только для продолжения издевательств. Искусственное питание превращено в пытку, ежедневную, вернее, ежевечернюю. При этом я по своему опыту могу сказать: чувство голода не исчезает, даже не уменьшается; появляется только тяжесть в желудке, как будто тебе внутрь положили какой-то посторонний предмет. Зато изобретено дополнительное истязание — Новожицкий рассказал о нем.
Каждое утро надзиратели вносят в камеру пайку хлеба и миску баланды и ставят на табурет около самого изголовья. Поставят и уходят, а завтрак полдня стоит перед глазами голодающего. В обед переменят миску — и до вечера. Утром меняют пайку, спрашивают: «Сегодня пайку берешь?» — «Завтрак брать будешь?» — «Ужин брать будешь?» И так три раза в день; мы-то хоть от этого ритуала избавляли своих товарищей.
Однажды к Новожицкому в камеру вошел начальник корпуса:
— Голодаешь? Напрасно! Жалобы писать можно и без голодовки. Жалуйтесь, пишите, мы вас этого права не лишаем…
— Куда, кому на вас, зверей, жаловаться?!
— Мы не звери, мы действуем строго по инструкции; если вам кажется, что мы нарушаем инструкцию, — жалуйтесь, ваше право…
Новожицкий, конечно, получил стандартные ответы на свои протесты — несмотря на то что его протесты были подкреплены голодовкой: «Осужден правильно… Относительно условий содержания в тюрьме — жалоба направлена для рассмотрения на месте». Действительно задумаешься: стоит ли ради таких ответов голодать?! И все-таки самый факт, что хоть что-то ответили, вселяет в некоторых жалобщиков-новичков надежду; они снимают голодовку и ждут от местного начальства разбора «по справедливости». Тем сильнее отчаяние, когда какой-нибудь тюремный офицер сообщает им, что то, что они считали бесчеловечностью, жестокостью, оказывается, «соответствует инструкции»; и это обычно говорится в издевательской форме, с язвительными комментариями. Часто после такого окончательного ответа заключенный, еще не успевший прийти в себя после первой голодовки, объявляет вторую или делает с собой что-нибудь, продиктованное отчаянием.
«Членовредители»