— Мое заявление вы тоже назовете клеветой. А сами не хуже нас знаете, что это правда. Вот вы, — обратился я к Данильченко, — раньше, чем стать начальником лагеря, вы сами были таким же Агеевым, сами делали то же, что и он.
— Уведите его! — прервал меня Данильченко.
Надзиратель, стоявший за моей спиной, ткнул меня кулаком в бок и повел в камеру.
Больше допросов не было, и мы «отдыхали» в камере около трех месяцев, до суда. Это на самом деле была передышка: на работу не гоняли, давали общий лагерный паек, книги, разрешали курить, прогулки увеличили до часа в день. Сначала нас держали в той же угловой камере на троих, а незадолго до суда перевели в большую камеру, человек на двадцать. Остальные наши сокамерники тоже дожидались суда — кто за отказ от работы, кто за систематическое невыполнение нормы, кто за веру. В соседней камере сидели подследственные, человек двадцать.
В конце сентября, через несколько дней после истории с Щербаковым, в лагерь приехал суд: судья, прокурор, два заседателя. Одного за другим уводили зэков сначала из соседней камеры, потом из нашей. Вернувшись буквально через несколько минут, каждый сообщал: два, три года тюрьмы, Владимир. Вот увели и привели обратно Бурова — три года Владимирки. Следующим вызвали меня. Надзиратель ввел меня в кабинет и остался стоять за моей спиной. В кабинете кроме членов суда была и «публика» — полным-полно офицеров, лагерного начальства. Судья, солидный мужчина в хорошем костюме, сидел за столом, покрытым красной материей; по обе стороны от него — два заседателя. Я не думал ни о суде, ни о своей судьбе — она была известна заранее, а смотрел на заседателей.
Они казались совершенно чужими и потерянными в этом кабинете, среди людей в офицерской форме, рядом с холеным судьей. Один был пожилой дядечка в заношенном бумажном пиджаке, в темно-серой стираной-перестираной рубашке. Он не знал, куда девать свои заскорузлые, почти черные руки: то положит их на стол перед собой, то боязливо спрячет их на коленях. Второй заседатель — женщина с морщинистым лицом, в платочке, завязанном узлом под подбородком, с такими же натруженными руками. Вид у нее был еще более жалкий, забитый и затравленный, чем у ее напарника. Мне было их очень жаль, они так боязливо оглядывались по сторонам; и ведь они даже не понимали своей роли, своего зависимого положения. К ним никто ни разу не обратился во время суда, как будто это были безгласные куклы; у них никто не спросил, есть ли вопросы, и решение было вынесено без их участия.
Когда судья начал задавать мне обычные процедурные вопросы, я сразу же заявил, что отказываюсь участвовать в этой комедии, играть в игру под названием «народный суд». Мое заявление никого не смутило. Мой начальник отряда капитан Васяев зачитал характеристику: Марченко — злостный тунеядец, злостный отказчик от работы, злостный нарушитель лагерного режима, не стал на путь исправления, не посещал политзанятий, не принимал участия… не раскаялся, вредно влияет… Затем была краткая, но выразительная речь прокурора; не вдаваясь в детали, он сказал:
— По-моему, в тюрьму на три года.
Судья тут же, не пошептавшись с заседателями даже для вида, объявил мне: три года из моего лагерного срока заменяются тюремным режимом.
Меня увели, вызвали следующего. Камера встретила меня вопросом:
— Сколько — два или три?
Мы все трое — и Буров, и Озеров, и я — получили поровну. «Чтобы никому не было обидно», как говорили наши сокамерники.
В оставшиеся до отправки дни наши более опытные соседи, побывавшие уже во Владимирке или слыхавшие о ней, рассказывали нам, что нас всех там ожидает. Выходило, что хорошего мало: все сходились на том, что в тюрьме еще хуже, чем на спецу, — а спец был у нас перед глазами. Еще больше не по себе становилось, когда вспоминали об этапах, вагонзаках, пересылках.
Вскоре после суда нам принесли с десятого наши вещички, а дней через пять отправили первую партию. Мы трое попали во вторую партию, которая в начале октября отправилась со спеца на Потьму.
Два дня на потьминской пересылке, вагонзак; два дня пересылки в Рузаевке, вагонзак; пересыльная тюрьма в Горьком. И пересылки, и вагонзаки такие же, как везде.
В Рузаевке один заключенный из нашей партии заболел и не смог подняться во время проверки. Дежурный офицер и надзиратели стали осыпать его нецензурной бранью, заставляя встать. Камера заволновалась, потребовали прекратить издевательство и вызвать врача. Результат был такой, как обычно: схватили несколько человек, кого попало, вытащили из камеры и избили.
Из рузаевской пересылки нас привезли на станцию днем. «Воронки» остановились за железнодорожными путями, напротив станции — тюрьма находится за городом. Нас высадили из машин, построили по пятеркам и погнали под пешеходным мостом через пути к станции. Со всех сторон колонны конвой, собаки, конвоиры кричат на зэков: «Разговоры! Иди-иди, скорей, не отставай!»
На мосту собралось много народу, подходили все новые, кричали сверху:
— Эй, ребята, вас откуда гонят? Куда?