Незадолго до освобождения Любу оперировали: у нее разрезали венозные сосуды на ноге. Она сама пришла к нам на операцию. Санитарки подыскали ей рубашку получше — без дыр, по размеру. А Николай заранее приготовил ей самый подходящий халат и тапочки по ноге. Халат он сам и стирал, и выгладил. На операцию он не пошел, чтобы не смущать Любу, и попросил подежурить меня. Врачи знали об их любви, и Кабиров, который оперировал Любу, разрешил ей лечь на стол в трусиках — обычно ведь рубашка на больных прямо на голом теле.
После операции Николай вместе со мной отнес ее в женскую больницу. Они по-прежнему писали друг другу письма, но уже недолго: Люба вскоре освобождалась, и мы с Николаем вместе написали ей последнее письмо — прощальное…
Мне тоже предлагали познакомиться с какой-нибудь зэчкой («женить»), только я не захотел, зная, что недолго пробуду здесь, придется возвращаться в свою зону.
Не только в больничной — в любой зоне крутят бумажную любовь, особенно если мужская и женская зоны в одном поселке. На одиннадцатом знакомства завязались, когда наша строительная бригада работала в женской зоне; зная, что связь прервется, как только строители закончат работу, наши женщины и зэки заранее договаривались, как переписываться дальше: через родных, через больницу…
А какие ссоры, скандалы, даже драки случались из-за любви! Вдруг становится известным, что одна зэчка пишет сразу двоим-троим или, наоборот, зэк переписывается с одной, а ее подруга стала писать ему же, «отбила», — слезы, отчаяние, ревность…
Конечно, случается и более «материальная» любовь: в зоне же бывают женщины-служащие, медработники, учительницы в школе. Многие заключенные ходят в школу только для того, чтобы смотреть на женщин-учительниц, но это все-таки не любовь, на одну учительницу смотрят сразу многие, она как бы принадлежит им всем.
Ну а бывает, что зэк и сойдется с какой-нибудь из женщин, работающих в зоне, — уж не знаю, где и как они находят такую возможность. Иногда эта связь по взаимному влечению, а иногда и за подарок какой-нибудь. Один наш зэк сошелся с вольной, подарив ей часы. Только-то и всего. Самое тут примечательное, что вольные женщины в зоне — это обычно дочери и жены офицеров и надзирателей.
Но большинство заключенных весь срок — пять, десять, пятнадцать, двадцать пять лет — живут безо всякой любви, и без бумажной, и без настоящей. Из-за этого в бытовых лагерях, среди уголовников, процветает гомосексуализм. Этим занимаются почти поголовно все бытовики, несмотря на то что гомосексуализм преследуется по закону. Поймают за этим делом — могут дать новый срок; но ведь всех не посадят. Помню, когда я был в Караганде, в Степном, у нас там всех гомосексуалистов — известных, пойманных на этом — согнали в один барак на сто восемьдесят человек, пытаясь таким образом отделить их от остальных. Сто восемьдесят человек — это только пойманных и только тех, кто в паре шел за женщину. А те, кто исполнял роль мужчины, и за гомосексуалистов не считались. Первых все презирали, вторые ходили в героях, хвастаясь своей мужской силой и своими «победами» не только друг перед другом, но даже и перед начальством. Я слышал однажды, как Воркута, известный всей зоне педераст, стоя вместе с одним начальником отряда, говорил ему про другого отрядника (тот как раз проходил мимо): неплохо бы, мол, его употребить так-то и так-то; оба при этом с удовольствием смаковали подробности. Это уже было не в уголовном лагере, а в политическом…
Вообще, гомосексуализм проникает и в политические лагеря — вместе с попадающими сюда уголовниками. Но положение педерастов здесь совсем другое, чем в бытовых лагерях. Их презирает вся зона, зато любит начальство. Если кого ловят за этим занятием, то не отдают под суд, а только грозят судом и оглаской — таким образом шантажируют, вербуют из них армии стукачей и провокаторов. Правда, проку от них начальству немного: в политических лагерях педерастов мало, они все наперечет, заключенные знают их лучше, чем начальство, и стараются не общаться с ними. Я знал нескольких педерастов: во Владимире, а потом и в Мордовии был такой Субботин (тот, который домино съел), еще Юрка Кармалов, парень по кличке Любка, — педераст со времени Беломорканала, вот этот знаменитый Воркута. Это все были подонки из подонков, циники, матерщинники. Впрочем, в сквернословии с ними могли соревноваться надзиратели и служащие лагеря, и неизвестно, кто кого обогнал бы. Раз Воркута вступил в такое соревнование с нашим цензором. Воркута стоял в очереди за бандеролью и вот как загнет в три этажа! Цензор, видно, решил показать, что тоже не лаптем щи хлебает, тоже кое-что умеет, — и отозвался еще похлеще. Воркута — в бога, в душу, в мать; цензор так же. Слушать это со стороны — я тоже стоял за бандеролью — было и смешно, и дико…