— Так вот, — говорит он медленно, подбирая слова. — Переведите, что прежде всего я должен внести ясность. Сведения, которыми располагает господин комендант, абсолютно точны. Не хватает лишь некоторых деталей. Да, я действительно был исключен из партии. Но я коммунист. Был коммунистом и коммунистом остался. Так и передайте коменданту. Скажите ему, что я, черт побери, коммунист до ногтей, коммунист всем сердцем, всей душой и буду до последнего бороться за дело партии…
Семин кричит.
Переводчица отскакивает к стене. На Семина наваливаются автоматчики. Они крутят ему руки, связывают их, и тогда к Семину боком подходит комендант и бьет его наотмашь рукояткой тяжелого «парабеллума» по лицу. Он наносит ему удар с такой силой, что у Семина крошатся зубы. От нечеловеческой боли Семин теряет сознание.
Постепенно выясняется что к этой истории имеет кое-какое отношение Сенечка Тарасюк. Это он сболтнул кавалеристу, что Семин служил на Черном море и был исключен из партии. Рассказал он ему об этом без злого умысла, а староста, ясное дело, поспешил доложить лагерному начальству.
— Если бы я знал,-оправдывается Сенечка, — так я бы молчал как рыба. Теперь он из меня слова не вытянет.
— Ох и трепло же ты, — говорит Жора. — Привык в своей парикмахерской чесать язык.
— Профессиональная болезнь, — вставляю я как бы ненароком.
— Будет вам, — Семин приподнимает голову. — Тарасюк тут не при чем. Ну, сболтнул лишнего. Откуда было ему знать, что так обернется дело. Верно?
— Точно, — обрадованно кивает Сенечка.
— А думать все-таки надо, — наставительно говорит Ленька Балюк. — На то и голова. Она не для того только, чтобы прическу и бачки носить. Эх, Перманент, Перманент. Видно, тебя мало били.
— А может, наоборот? Пришибли в детстве.
— Конечно. Когда ему исполнился годик, дорогая мамаша уронила его с третьего этажа.
— А батя потом так встряхнул, что повыле-тали заклепки.
— У тебя самого не хватает заклепок, — огрызается Сенечка.
Попреки сыплются на него со всех сторон. Каждый стремится перещеголять товарища. Застенчивый, скромный Вася Дидич и тот вставляет какое-то замечание.
Мы уже смеемся. И Семин — я отказываюсь верить-тоже смеется. Смех у него звонкий, молодой.
— Удивляешься, Пономарев? — заметив мои взгляд, тихо спрашивает Семин. — Я переменился, да? А знаешь почему? Мне казалось раньше, будто все прахом пошло… Особенно после того, как очутился в плену. Да… А вот сказал сегодня коменданту, что я коммунист, и, поверишь, впрямь почувствовал себя коммунистом. И у меня отлегло от сердца, понимаешь? Ну, словно бы я заново родился на свет.
Он улыбается беззубым ртом.
— Понимаю, Валентин Николаевич. Помолчав, Семин снова спрашивает:
— Скажи, Пономарев, почему ты не в комсомоле? Если, конечно, не секрет.
— Какой там секрет. Просто так получилось. То цирком увлекался, то еще чем-нибудь. Ну и, признаться, любил погулять. Не без того. Когда же тут ходить на собрания?
— Скажи, а стихи ты писал?
— Откуда вы взяли?
— Вот ты и проговорился… А я так спросил,. между прочим. Когда-то я тоже пробовал писать стихи. Но оказалось, что плохие. Поэтому я и бросил. А ты?
— И я бросил.
— Хочешь, я тебе почитаю, — неожиданно предлагает Семин. — Слушай…
— В общем, чепуха, — говорит Семин. — Никудышные стишата. Зря только бумагу портил. А сейчас, если хочешь, я тебе настоящие почитаю.
И он глухо читает Маяковского:
Голос Семина тоскует по далекой Марии, зовет ее… Он признается в том, что «ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское». Он поднимается до сдавленного крика, как вызов вселенной: «Эй, вы! Небо! Снимите шляпу!» И — падает…
Это «Облако в штанах». Я подавлен. Мне хочется вскочить, завыть по-волчьи на звезды, призывая Тоню. Неужели и она… Нет, не верю. Пусть, когда меня не будет, она выйдет за другого. Пусть. Но и тогда я буду с нею. Всегда и везде. Она не сможет забыть мои ласки, мое тепло.
И вообще: умирают ли люди?